УправлениеСоединенияГвардияПехотаКавалерияАртиллерияИнженерыВУЗыПрочие части


 

 

Главная

Библиотека

Музыка

Биографии

ОКПС

МВД и ОКЖ

Разведка

Карты

Документы

Карта сайта

Контакты

Ссылки


Яндекс цитирования


Рейтинг@Mail.ru


лучший хостинг от HostExpress – лучший хостинг за 1$, хостинг сайта


Яндекс.Метрика




Глава сороковая


Ночь прошла в волнении и без сна. Наутро я встала совершенно разбитая и больная. Долго думала: не поехать ли мне к Б., воспользовавшись разрешением посетить его в случае крайней нужды, о чем меня предупредила его сестра при отъезде на Украину? Я решила отправиться к Б., позвонив ему предварительно по телефону и просив его выслать мне пропуск, Приехав на Гороховую, я спросила у вооруженного солдата, есть ли пропуск к Б. для Нестеровской (я всегда называлась там своей девичьей фамилией). Переспросив несколько раз, солдат долго рылся в пропусках и, наконец, выдал мне мой. Пока происходили поиски моего пропуска, мне пришлось пробыть довольно долго в этой отвратительной, грязной трущобе, с солдатами, среди которых находился старый священник, -234- умоляющим голосом спрашивавший их, не знают ли они, где находится его сын, офицер? Но вот, наконец, среди солдат и пулеметов, по знакомой лестнице прошла я в бывшую столовую градоначальника. Б. принял меня очень скоро. В его кабинете находились: его помощник Иоселевич и большевистский градоначальник Шахов. Рассказав ему подробно обо всем, я просила защитить нас, так как мой муж больной человек и волнения тяжело отражаются на его здоровье.
— Ничего не могу для вас сделать, — сухо ответил Б.— я сам себя не могу защитить от подобных обысков. В любой момент могут придти ко мне и сделать обыск. Разве вы можете гарантировать, — продолжал он, — что через час после обыска к вам кто-нибудь не принесет оружие и не спрячет его у вас?
Его сухой, холодный тон окончательно подорвал мои силы. Я не выдержала и расплакалась, за что мысленно стала бранить себя. Затем, взяв себя в руки, я спросила:
— Собираетесь ли вы арестовать моего мужа?
— Пока нет, — сухо ответил он, и я вышла,
По моей просьбе мне вернули ящик с письмами и документами, и мой муж очень был рад, получив их обратно. Дома мы сейчас же начали совещаться о дальнейших шагах. Нужно было во что бы то ни стало избежать ареста, а потому мы решили нанять комнату в клинике Герзони и переехать туда, как только эта страшная минута приблизится. На следующее утро я поехала в Герзони и предупредила, что время приезда еще не решено, но чтобы нас ждали каждый день.
Так прошло несколько дней, во время которых усиленно циркулировали слухи о приходе немцев.
В один из таких дней, встав из-за стола после завтрака, я подошла к окну и увидела у нашего подъезда автомобиль. Почему-то я сразу почувствовала, что это к нам, и бросилась к мужу в столовую, прося его немедленно раздеться и лечь в постель. Не успел он это сделать, как на лестнице раздались три резких звонка. Я бросилась сама открывать дверь. Вошли два солдата и штатский в костюме шофера.
— Романов дома? — был их вопрос.
— Дома. Он лежит больной, — ответил я.— Что вам угодно?
— Арестовать Гавриила Романова, — ответил мне один из вошедших и протянул бумагу — ордер на арест мужа, подписанный Урицким. В этот момент у меня все помутилось в глазах. Я до сих пор дрожу при этом воспоминании.
— Проведите нас к Романову, — вывел меня из оцепенения голос одного из солдат.
Муж сидел в кровати, когда мы все вошли в спальню. Комиссар в костюме шофера объявил мужу, что он должен встать и ехать на Гороховую.
Я начала их умолять, чтобы моего больного мужа не поднимали с постели и протелефонировали в Чеку. Комиссар был -235- человек приличный и согласился позвонить. Он соединился с Б. и стал его спрашивать, нельзя ли больного мужа оставить дома. Видимо, оттуда последовал вопрос: «Какая температура?» Получив ответ: тридцать семь и пять десятых, комиссар вскоре положил трубку. Затем он повернулся ко мне и сказал: — Вашего мужа мы бы не тронули, если бы его температура была не менее сорока.
С дрожащими руками и сердцем, готовым разорваться, вошла в спальню мужа, чтобы объявить ему об его участи. Муж принял эту весть спокойно. Мы все и наша прислуга были убиты. Солдаты в это время начали обыскивать квартиру. Никогда не забуду момента отъезда мужа. Я не могла остаться одна, а потому упросила комиссара взять и меня в Чеку. Мы сели внутрь автомобиля с комиссаром и солдатом, настаивавшим на аресте. Рядом с шофером сел другой, с винтовкой. Вся наша прислуга, швейцар и некоторые из жильцов вышли нас проводить и было такое впечатление, как будто оплакивали дорогого покойника. Мы ехали молча.
Приехав на Гороховую, наш комиссар объявил солдатам, что ведет арестованного Романова, и нас немедленно пропустили. Мы поднялись наверх и вошли в приемную, куда ежеминутно приводили вновь арестованных. Сели. На муже лица не было. Просидели мы так более часа. Вдруг какой-то писарь вызывает меня, спрашивает фамилию, звание, адрес и все записывает в книгу. На мой вопрос: «Зачем все это?» — он отвечает: «Да ведь вы арестованная?»
— Я сопровождаю арестованного мужа, — объясняю я ему, и он меня отпускает.
Время идет. Мы сидим более двух часов. Никто нас не вызывает. Вдруг я вижу входит Б. Чтобы не подвести его, осторожно подхожу к нему, делая вид, будто вижу его в первый раз, и спрашиваю:
— Моего мужа посадят в тюрьму или есть возможность положить его в частную лечебницу?
— Я думаю, что Урицкий на это согласится, — сказал он спокойным тоном,
Тогда, не будучи в силах дольше ждать, я пошла в кабинет к Урицкому, просить его дольше не мучить нас и допросить мужа. Урицкий ответил через секретаря, что он нас не примет, что муж арестован и пока посидит у них на Гороховой, а потом будет отправлен в тюрьму.
Зная, как кошмарно быть заключенным на Гороховой, я побежала в приемную за. мужем и мы вместе влетели в кабинет Урицкого.
Увидев нас, он даже оторопел:
— Зачем вы здесь? Нам не о чем говорить! Вы арестованы, должны сидеть и ждать, пока вас отправят в тюрьму, — волновался Урицкий, -236-
— Прошу и требую, — взяв себя в руки заговорила я громко и смело, — не издеваться над больным человеком. Больных не сажают в тюрьму, а посылают в больницу,
Кроме нас в кабинете Урицкого было еще трое мужчин.
— Что вы желаете от меня, сударыня? — задал мне вопрос Урицкий.— Ваш муж арестован и должен быть препровожден в тюрьму.
Я вытащила докторские свидетельства и показала ему.
— Мне не нужны свидетельства. Я по лицу вашего мужа вижу, что он болен.
— Какой ужас! — воскликнула я.— Вы видите, что он болен и, несмотря на это сажаете его в тюрьму? За что? Ответьте мне!
— За то, что он Романов. За то, что Романовы в течение 300 лет грабили, убивали и насиловали народ, за то, что я ненавижу всех Романовых, ненавижу всю буржуазию и вычеркиваю их одним росчерком моего пера... Я презираю эту белую кость, как только возможно. Теперь наступил наш час, и мы вам мстим, и жестоко!..
— Позвольте, моему мужу всего тридцать лет, он не мог ни грабить, ни убивать...
— А разве дети не ответственны за грехи родителей? Но, мадам, мы слишком много теряем времени даром, — перебил он самого себя. — Вы желаете, чтобы я освободил вашего мужа? Хорошо, я его освобожу. Но мы сейчас же вместе выйдем на площадь и я объявлю народу, что я, Урицкий, освободил Романова, и вы увидите, что получится: толпа на месте растерзает вашего мужа. Вы этого хотите?
Урицкий говорил, чтобы понравиться присутствующим в кабинете товарищам, те хохотали, с восторгом ловя каждое его слово,
— Чего вы хотите? — повторил он,— Чтобы я положил в больницу вашего мужа и чтобы караульные солдаты убили его так, как это сделали с Шингаревым и Кокошкиным? Вы хотите этого? — продолжал злорадствовать Урицкий,— Хорошо, я на это согласен. Вот вам бумага и перо и вы сейчас же, здесь, напишете, что принимаете все последствия на свою ответственность. — Он протянул мне бумагу и перо.
— Перестаньте глумиться, господин Урицкий. Я прошу, я умоляю вас положить, как вы сделали с Брасовой, моего мужа в лечебницу, но без стражи,
— Нет, я этого не сделаю, — ответил он мне. — Брасова, как я убедился, неповинна в бегстве Михаила Романова, потому я ее держу в больнице на свободе. Ваш же муж арестован и должен отправиться в тюрьму.
Когда он произнес слово «тюрьма», я почувствовала, как холод побежал по моей спине. Муж мой во время этого диалога сидел молча. Я просила его не говорить. Видя, что все мои попытки не дают результатов, я застыла в ужасе. Наступило -237- молчание, которое вдруг прервал скрипучий голос Урицкого.
— Да, между прочим, вы засвидетельствовали свой брак по-большевистски? — обратился он ко мне,— Ваш церковный брак для нас не действителен. Я вам советую пойти и сделать это, а затем я пошлю к вам конфисковать ваше имущество и забрать романовские деньги... Наш народ этим еще обогатится.
— Как вам не стыдно смеяться! — воскликнула я.— Что вы можете еще взять? Брать с меня нечего. Сегодня вы берете самое последнее и дорогое для меня — моего мужа.
Слезы брызнули из моих глаз.
— Скажите, где мои братья, сосланные в Вятку? — спросил Урицкого мой муж.
- Все понесли должное наказание и, очевидно, расстреляны, — ответил спокойно Урицкий.
— А моя свояченица, Елена Петровна Сербская?
— Тоже не избежала своей участи, — прогнусавил этот изверг.
На мою последнюю попытку сжалиться я опять получила категорический отказ:
— Я вам только могу предложить выбрать себе тюрьму: Кресты или Предварительное заключение на Шпалерной.
Муж мой сам должен был выбрать себе тюрьму! При этой мысли мозг холодел, замирало сердце.
Мы с мужем начинаем выбирать тюрьму. Сначала мы узнаем, что в Крестах хорошая больница, но потом нам сообщают, что в Предварительном заключении находятся все дяди моего мужа: великие князья Дмитрий Константинович, Павел Александрович, Николай и Георгий Михайловичи. Тогда мы решаем, что мой муж поедет в Дом Предварительного Заключения.
Урицкий вызвал комиссара тюрьмы.
— По каким дням и сколько раз я могу бывать у мужа? — спросила я Урицкого,
— Хоть каждый день, — ответил он. Вошел комиссар тюрьмы, противный, грязный тип, и начал
писать какую-то бумагу.
— В какие часы я могу бывать у мужа? — задала я вопрос комиссару.
— Раз в неделю, — гаркнул он на меня.
— Что? — заволновалась я.— Урицкий разрешил каждый день.
— Ничего подобного, — опять завопил комиссар.— Получайте разрешение бывать два раза в неделю.
Урицкий, стоявший тут же, прогнусавил:
— Хватит с вас два раза в неделю. Дальнейшие разговоры ни к чему не привели. Нужно было примириться. -238-
Пока они писали, мы с мужем сидели, глядя друг на друга глазами, полными слез, не будучи в силах примириться с предстоящей разлукой и тем несчастьем, которое выпало нам на долю. Никогда не забуду этих минут! И теперь — этот леденящий кровь ужас! Тюрьма. Может быть, ссылка. А, может быть, и расстрел! Мы сидели, держа друг друга за руки... Безысходное горе томило нас. Как тяжело было сознавать эту убийственную действительность и беспомощность... В это время кто-то вошел в комнату.
— Романов! Идите! — услышали мы голос Урицкого.
Нас буквально оторвали друг от друга. Мужа увели. Я бросилась за ним вся в слезах, в последний раз обняла его и благословила. Постояв минуту на месте, ничего не видя из-за слез, я бессознательно пошла к выходу.
На улице я увидела автомобиль. С двумя вооруженными солдатами проезжал мой муж. Автомобиль едва не задел меня. Я стала бежать за автомобилем, что-то шепча, крича и спотыкаясь. Вдруг автомобиль остановился. Я бросилась и еще раз обняла моего мужа...
Остановилась ли машина сама, или же у шофера заговорили человеческие чувства, я не знаю, но этот момент почему-то сильно врезался мне в память.
Я едва добрела до извозчика. Оказалось, что мы с мужем провели на Гороховой четыре часа.
Как я могу передать словами все то, что я чувствовала и переживала? Да и есть ли слова, которые могли бы передать эту ужасную действительность? Слов таких нет. У меня отняли самое дорогое, самое близкое, отняли то, чем я жила...
Ужас щемил мне сердце. Отчаяние овладело мною. Бросившись на кровать, я заплакала. Но мысль о муже не оставляла меня ни на минуту. Вскочив, я начала собирать нужные ему вещи: белье, подушки, еду... Все это мы отправили с горничной на Шпалерную. Затем, собрав последние силы, я отправилась к великой княгине Елизавете Маврикиевне, матери моего мужа, чтобы рассказать ей о нашем общем горе.
Вернулась домой поздно вечером усталая, разбитая физически и нравственно, с сильной головной болью. Меня уложили в постель. Как сквозь сон помню, что у нас дома было много людей, но я никого не видела и ничего не сознавала.
Наутро, вскочив чуть свет, я начала обдумывать, что мне нужно делать и к кому бежать, Я решила ехать на Гороховую к Б. Позвонив по телефону и получив разрешение приехать, я немедленно отправилась туда. Опять прошла по лестнице, уставленной пулеметами и солдатами, и вошла в столовую-приемную.
Здесь у меня явилась мысль во что бы то ни стало повидать Урицкого. Послав ему листок бумаги с моей фамилией, я ждала, но скоро получила отказ в приеме. Тогда я сама без доклада -239- вошла в его кабинет. Он очень грубо велел мне уйти, сказав, что нам не о чем разговаривать. Не теряя надежды с ним переговорить, я узнала, что у него в кабинете имеется другая дверь и, не долго думая, я вошла вторично без доклада к этому извергу. Он был ошеломлен моей назойливостью, но и вторично не пожелал разговаривать со мной. Третьей двери, к сожалению, не было, в две предыдущие меня уже не пускала стража. Тогда я решила направиться к Б. Написав свою фамилию, я послала через сторожа записку. Каково же было мое удивление, когда сторож вернулся и сообщил, что Б. не знает меня и спрашивает, по какому делу. Вспомнив, что большевики знают меня только под девичьей фамилией, а не в качестве Романовой, я немедленно исправила свою ошибку и, вручив сторожу сорок рублей, просила его устроить мне прием. Вскоре сторож вернулся и сообщил, что Б. меня примет. Прождав около часа, я, наконец, попала в кабинет Б. Рассказав ему о муже (он, конечно, все уже знал), я начала просить его помочь мне перевести мужа в больницу. Б. был строг и холоден, но в его глазах порой светились лучи доброты и сердечности.
— К сожалению, помочь вам ничем не могу: все Романовы находятся в ведении Урицкого.
Разбитая, униженная, я вернулась домой.
 

Глава сорок первая
 

Продолжаю рассказ воспоминания жены:
«Мысль о необходимости помочь моему мужу меня не оставляла ни на минуту. Я продолжала обдумывать каждую мелочь. У меня мелькнула мысль позвонить жене Б. — телефон мне оставила, на всякий случай, его сестра, уехавшая с Н. К. К- на Украину. По телефону, однако, я ее не добилась и решила написать ей письмо.
Ночь прошла опять без сна. Утром я немедленно направилась на Гороховую: ночью у меня явилась мысль просить Б. разрешить нашему домашнему врачу, доброму и милому И. И. Манухину, посещать моего мужа в тюрьме. На это Б. согласился и просил, чтобы доктор Манухин приехал'к нему для переговоров. Я дала знать Манухину и он сейчас же отправился в Чека.
Следующий день был днем свидания в тюрьме. Не могу передать того чувства скорби и тревоги, которое овладело мной при виде тюрьмы. Кабинетом начальника тюрьмы была небольшая комната с одним окном с решеткой, письменным столом, кушеткой и двумя стульями, между которыми стоял столик. Начальник тюрьмы был симпатичный маленький старичок. -240-
 В этой комнате я застала княгиню Палей, разговаривающую с тюремной сестрой милосердия. В это время вошел доктор Манухин и показал начальнику тюрьмы бумагу, согласно которой ему разрешались свидания с моим мужем. Начальник очень любезно ответил, что он, к сожалению, бессилен что-либо сделать, так как всеми свиданиями заведует комиссар тюрьмы, который должен скоро явиться.
Разговаривая, мы прождали комиссара полтора часа. Наконец с шумом отворилась дверь и вошел какой-то тип. На нем был смокинг с галстуком из грязной красной тряпки, на ногах — сбитые туфли с белыми, необыкновенно грязными носками. На голове — котелок, с проломанным боком. Ярко-рыжее непромокаемое пальто своею грязью вызывало отвращение.
— Что это здесь за собрание? — заорал комиссар неистовым голосом.
— Комиссар Б. сказал, что на основании этой бумаги я могу навещать больного Г. К. Романова, — сказал доктор Манухин.
— Ни в коем случае не допущу никаких докторов к Романовым.
Доктору пришлось уйти.
Мне было больно сознавать, что доктор из-за нас подвергся оскорблениям, но я была бессильна.
Комиссар сел разбирать бумаги, а мы с княгиней ожидали стоя. Наконец, он куда-то вышел и, возвратясь, сказал, чтобы меня отвели в канцелярию. Там я прождала ровно 15 минут — время свидания великого князя Павла Александровича с его женой, княгиней Палей. Когда,я опять вошла в кабинет начальника тюрьмы, то застала моего мужа, стоящего посреди комнаты с двумя тюремными служителями по бокам. Со слезами я бросилась ему на шею. Мы сели. Нас разделял столик, сесть рядом нам не разрешили. Так много хотелось сказать, но слов не было. Наконец, собрав силы, я начала что-то говорить и в это время услыхала рев комиссара:
— Говорите громко, я тоже желаю слушать, что вы говорите.
Его неправильная русская речь и истерический крик действовали на мои истерзанные нервы. Он подвинул свое кресло и сел поближе к нам. Начальник тюрьмы в это время отошел подальше.
15 минут прошли, как одно мгновение. Нам приказали прощаться. Как во сне, я вышла на улицу и опять поехала в Чека. Б. обещал сделать все, чтобы доктору Манухину были разрешены визиты.
И, действительно, на следующий день Манухин был допущен к моему мужу. -241-

Но мысль об освобождении мужа не давала мне покоя ни днем, ни ночью. А дело в этом направлении не подвигалось. Урицкий меня не принимал, Б. не о чем было просить. К кому обратиться? Что делать? Жены Б. все еще не было в Петрограде и я не находила себе места. Не зная, что предпринять, я поехала к нашему милому доктору Манухину посоветоваться, и он предложил мне начать хлопоты у М. Горького, так как последний знаком со всеми видными большевиками.
При содействии Манухина мне удалось получить письмо от Горького к Ленину, которое кто-нибудь из нас должен был доставить в Москву. Наша горничная немедленно отправилась туда.
В это время жена Б. вернулась в Петроград и позвонила мне, прося приехать к ней на службу на Аптекарскую набережную, в бывшее здание министерства торговли и промышленности. Придя туда, я увидела маленькую женщину, в чем-то красном, жгучую брюнетку армянского типа, — это была жена Б. Мы стали ходить ко коридору, и я рассказала ей свое положение и просила ее помочь. Сначала она показалась мне женщиной с большим самомнением и апломбом, но потом я заметила, что она не чужда добрых чувств, и наше свидание закончилось ее обещанием помочь мне в моих хлопотах по освобождению моего мужа.
С разрешения Урицкого свидания в тюрьме происходили теперь совместно со всеми Романовыми. В кабинете у начальника тюрьмы, кроме меня и мужа, находились также княгиня Палей и великий князь Павел Александрович. К остальным великим князьям не приходил никто.
Каждый день я с большим волнением и нетерпением ждала возвращения моей горничной из Москвы. Ко мне заходило много знакомых и каждый предлагал свои услуги. Заехал однажды и доктор Манухин и предложил с ним вместе отправиться к Горькому. Я немедленно согласилась.
Большая, чудная квартира в богатом доме. В квартире с утра до ночи толпится народ. Меня просили подождать и, видимо, забыли обо мне. Наконец, вышла жена Горького, артистка М. Ф. Андреева, красивая, видная женщина, лет сорока пяти. Я стала ее умолять помочь освободить мужа. Она сказала, что не имеет ничего общего с большевиками, но что ей теперь как раз предлагают занять пост комиссара театров и, если она согласится, то думает, что по ее просьбе будут освобождать заключенных. Во время этого разговора вошел Горький. Я обратила внимание на его добрые глаза. Он поздоровался со мной молча. Ушла я от них окрыленная надеждой. Меня приглашали заходить и обещали уведомить о дальнейшем. Время идет. Я ослабеваю с каждым днем, не ем, не сплю и, просыпаясь, каждое утро с ужасом думаю: жив ли мой муж? Утешительных известий никаких. Наконец, приезжает из -242- Москвы гористая, но без результатов, так как сын Горького, который должен был взять у нее письмо с тем, чтобы вручить его Ленину, сказал, что ответ последует официальный. Бегаю к жене Б. — она все обещает мне помочь. Бегаю в Чека — провожу там по шести часов в день — без всякого результата. Звоню и захожу к Горькому — ответа от Ленина нет. М. Ф. Андреева говорит, что Урицкий обещает освободить моего мужа...
Идут дни за днями. Наконец, узнаю через Манухина, что Горький сказал ему, что Ленин дал свое согласие на освобождение мужа и официальную бумагу об этом везет из Москвы сам Луначарский.
Моей радости не было предела. Я кинулась к жене Б., и она мне тоже подтвердила эту новость, добавив, что Урицкий дал свое согласие на освобождение моего мужа, но нужно подождать несколько дней.
Боже, что это была за радость! Наш доктор улучил минуту и сообщил об этом в тюрьму моему мужу и подбодрил его. Прошло четыре дня, пять дней, а Луначарского с бумагой все не было. Стали говорить о том, что он приехал, но никакой бумаги не привез.
Я бросилась к Горькому. Там мне ничего не могли сказать. Я бросилась к жене Б. Она просила не волноваться и еще несколько дней подождать. Через день она позвонила мне: она была очень взволнована и сообщила мне, что комиссар Урицкий убит и что заместителем его назначен ее муж. Кроме того, она сообщала мне, что комиссар тюрьмы ранен при перестрелке у Английского посольства. Я была потрясена этими известиями, не зная, что предпринять. Вслед за этим начальник тюрьмы сообщил мне по телефону, что, в виду ранения комиссара, сегодня отменяются свидания.
Несмотря на это, я решила сделать все возможное, чтобы добиться свидания. После телефонного разговора с Б., я получила разрешение увидеться с моим мужем. Я поехала в тюрьму. Княгиня Палей была уже там. Ликование наше было полным: вместо 15 минут начальник тюрьмы разрешил нам целый час! Мы, грешные, радовались отсутствию грубого комиссара. Мужу я все подробно рассказала и подбодрила надеждой скорого освобождения, так как с назначением Б. на место Урицкого мои хлопоты должны увенчаться успехом.
В газете появился портрет Урицкого и некролог. В одном из некрологов было сказано, что Урицкий страдал туберкулезом и царское правительство, ввиду его болезни, заменило ему ссылку и тюрьму высылкой за границу. Я обвела это сообщение красным карандашом и вырезала.
Жена Б. позвала меня к себе. Я была поражена бедностью, в которой они жили. Три маленькие темные комнаты на грязном, вонючем дворе с помойными ямами. Жена Б. была чрезвычайно -243- мила, просила меня не горевать и верить в скорое освобождение мужа.
Все слухи о разрешении Ленина замерли и никто уже не говорил о них. Все были заняты убийством Урицкого и его похоронами. Город украсился черными флагами, даже в тюрьме висел большой черный флаг.
По совету жены Б. я написала прошение в Президиум, приложила четыре докторских свидетельства и все отнесла на Гороховую. Жена Б. во всем принимала горячее участие и я каждый день или бывала у нее, или звонила ей. Никогда не забуду одного дня.
В связи с убийством Урицкого, в городе шли аресты и обыски. Жена Б, казалась мне очень взволнованной. Когда я уехала от нее, у меня было предчувствие чего-то страшного. Успокоить я себя ничем не могла. Утром машинально взяла газету и вскрикнула: ужас овладел мною, На первой странице крупным шрифтом было напечатано, что, ввиду убийства Урицкого и других комиссаров, большевики объявляют всех заключенных заложниками и если будет убит хоть один комиссар, то за одного большевика будут расстреляны несколько заложников. Ниже был приведен список содержащихся в тюрьме, причем в первой группе были все великие князья и мой муж. Затем следовали списки заложников: генералов, офицеров и политических деятелей различных партий. Все эти списки были подписаны комиссаром Чека — Б. Когда я это увидела, я поняла весь ужас моего положения.
Я бросилась к Горькому искать у него защиты. Придя к нему и рассказав в чем дело — Горький еще не успел прочитать газету, — я от слабости и волнения упала в обморок, а затем у меня началась истерика. Горький и его жена были буквально ошеломлены известием. Видя, что они мне помочь не могут, я от них позвонила Б. и просила его менять принять. От Горького я поехала на Гороховую.
Пропуск мне выдали немедленно и, как лунатик, я вошла в кабинет Б. и там потеряла сознание. Очнулась в объятиях жены Б. — она случайно пришла к мужу.
— Антонина Рафаиловна, — заговорила она, — я нарочно пришла сюда, так как была уверена, что вы будете здесь, прочтя список. Глеб,— обратилась она к мужу,— довольно издеваться над бедной женщиной: ты обещал спасти ее мужа и мы должны это сделать.
— От меня ничего не зависит, — ответил он.— Сегодня вечером я соберу президиум и мы разберем ваше дело...
Жена Б. вытащила меня из кабинета.
На свидании в тюрьме в разговоре с мужем я» старалась подбодрить его, как могла, и уверила, что день его освобождения близок. Сказать всего я не решилась, боясь, что опять могут появиться непредвиденные обстоятельства и мои надежды -244- рухнут. Однако предупредила его, что если придут за ним и поведут на допрос, то чтобы он этого не боялся.
Когда свидание кончилось, я подошла к комиссару, заменившему раненого, и спросила:
— Не говорил ли вам чего-нибудь Б. относительно моего мужа?
— Товарищ Б. предупредил меня, — ответил приветливо комиссар, — что ваш муж будет на днях освобожден, но об этом никто не должен знать. Мы его увезем потихоньку.
— Товарищ, — обратилась я к комиссару, — возьмите от меня записочку для мужа. Вы ее передадите ему тогда, когда повезете из тюрьмы.
— Хорошо.
Я написала: «Не бойся, иди смело за этим комиссаром. Это твое освобождение».
День прошел, как сон. Одна мысль не покидала меня: завтра в 6 часов вечера будет решена судьба мужа.
Вечером позвонила мне жена Б. и спросила, куда мы предполагаем поместить мужа?
— В лечебницу Герзони, — ответила я и вместо того, чтобы успокоиться, стала еще больше волноваться. Ночь провела кошмарную: мне казалось, что моего мужа освободили, но толпа узнала его и растерзала, Что убили Троцкого и муж как заложник накануне своего освобождения расстрелян. Вообще не было той ужасной мысли, которая бы не терзала меня в ту ночь. Я встала совершенно больной. За месяц пребывания мужа в тюрьме, я потеряла полтора пуда, буквально не могла двигаться от слабости, но энергия во мне развилась чудовищная.
В день освобождения мужа я отправилась в церковь и горячо помолилась. Из церкви поехала на Смоленское кладбище на могилу блаженной Ксении, которую всегда поминала в своих скорбях. Вернулась домой с облегченной душой, взяла книгу чудес Блаженной Ксении, заперлась одна в комнате и стала читать. Никогда не забуду этого момента. Мне стало вдруг так легко на душе, как будто я поднялась куда-то ввысь. Никогда ни до, ни после я не испытала такого чувства.
Домашние меня уговорили прилечь и я, измученная, заснула. Вдруг зазвонил телефон. Сонная, шатаясь, беру трубку и слышу: «Антонина Рафаиловна, ура! освобожден!» Это была жена Б. Я начала кричать в телефон слова благодарности.,, и неожиданно после подъема наступил упадок сил. Я опять легла в постель и в первый раз за долгое время уснула крепким сном.
На следующее утро Б. сказал мне по телефону, что мой муж будет в 3 часа в клинике Герзони. Я отправилась туда и просила приготовить для нас отдельную комнату. С трех часов ждала, в пять мною овладела сильная тревога и я уже хотела бежать на Гороховую, как увидела моего мужа в сопровождении комиссара, в автомобиле. Я бросилась ему на шею, а -245- затем мы оба расцеловали комиссара. Комиссар вызвал заведующую и толково ей объяснил, что муж арестован и из тюрьмы по болезни переводится в лечебницу, и никто, кроме служебного персонала и жены, не имеет права его видеть.
Когда комиссар уехал и явилась фельдшерица, чтобы записать нашу фамилию, мой муж ответил: «Романов».
— Романов? — переспросила она.— Какая у вас неприличная фамилия!..
Я осталась с мужем. Чувство радости смешивалось с гордым сознанием, что это я вырвала мужа из когтей смерти.
На третий день пребывания нашего у Герзони я поехала на Гороховую к Б. поблагодарить его и купила по дороге цветы: жена его сказала мне, что цветы он обожает и это единственный подарок, который он примет.
Я сияющая вошла в его кабинет и в первый раз увидела на лице Б. улыбку.
— Я отпустил вашего мужа к Герзони, — сказал он, — под одним условием, которое, если вы нарушите, муж ваш и вы будете арестованы. У Герзони живет освобожденная мною Бра-сова. Ни вы, ни ваш муж ни под каким видом не имеете права встречаться и разговаривать с ней.
Дав ему слово, я уехала сейчас же в лечебницу и там узнала, что Н. С. Брасова хотела видеть моего мужа. Через Герзони я просила передать Н. С. Брасовой мой разговор с Б. Вскоре затем М. Ф. Андреева сказала мне, что наше проживание по соседству с Брасовой в клинике может грозить нам арестом и предложила мне переехать с мужем на квартиру к Горькому. Без разрешения Б. я этого сделать не могла. Он дал мне его, и я прямо из его кабинета позвонила Горькому по телефону. Начав разговор, я затем передала трубку Б. Он переспросил Горького о нашем переезде и хотел кончить разговор. Но Горький, по-видимому, его еще о чем-то просил, и я услышала:
— Нет, Павла Александровича я не выпущу. Он себя не умеет вести. Ходит в театры, а ему там устраивают овации.
На следующий день мы оба переехали к Горькому.
Горький нас встретил приветливо и предоставил нам большую комнату в четыре окна, сплошь заставленную мебелью, множеством картин, гравюр, статуэтками и т. п. Комната эта скорее походила на склад мебели, которая, как мы потом узнали, вся продавалась, и в ней часто бывали люди, осматривавшие и покупавшие старину. Устроились мы за занавеской.
Здесь началась наша новая жизнь. Я выходила из дома редко. Муж ни разу не вышел. Обедали мы за общим столом с Горьким и другими приглашенными. Бывали часто заведомые спекулянты, большевистские знаменитости и другие знакомые. Я видела у Горького Луначарского, Стасова, хаживал и Шаляпин. Чаще всего собиралось общество, которое радовалось нашему -246- горю и печалилось нашими радостями. Нам было в этом обществе тяжело.
В это время М. Ф. Андреева была назначена управляющей всеми театрами Петрограда и я, пользуясь ее положением, начала хлопотать о получении разрешения на выезд в Финляндию. Подала также через Финляндское Бюро прошение в Сенат о позволении нам въехать в Финляндию.
Дни тянулись и мы оба томились. Я изредка ходила на нашу квартиру и выносила некоторые вещи — платье, белье. Выносить было запрещено и потому я надевала на себя по несколько комплектов белья мужа и других вещей. В один из моих визитов на квартиру я узнала, что ее реквизируют, а обстановку конфискуют. Муж в это время болел, а затем слегла и я.
Оправившись после испанки, я снова начала письменно хлопотать о разрешении на выезд и об освобождении также великого князя Дмитрия Константиновича из тюрьмы. Я добилась того, что доктор Манухин осмотрел его в тюрьме и нашел его здоровье сильно пошатнувшимся.
Горький обещал нам содействовать и, действительно, хлопотал за нас, и получил разрешение от Зиновьева на наш выезд. В это время большевики уволили со службы Б. и на его место назначили некую Яковлеву, которая решила не выпускать Романовых. Одновременно была получена телеграмма из Москвы от Ленина: «В болезнь Романова не верю, выезд запрещаю». К какому Романову относилась эта телеграмма, выяснить было невозможно, во всяком случае Чека отнесла ее к нам V запретила нам выезд в Финляндию. В это же время мы получили отказ от финляндского Сената нас впустить. Мы тотчас же вторично подали туда прошение.
М. Ф. Андреева рекомендовала нам бросить все хлопоты об отъезде и лучше начать работать в России. Мне она предлагала начать танцевать, а мужу заняться переводами.
В эти мучительные дни, полные огорчений и отчаяния, мой муж получил повестку из Чека с приказанием явиться по делу. Что за дело? Мы не знали. Муж был так слаб, что о выходе из дома не могло быть и речи. Вместо него хотела идти я. Спросила совета у М. Ф. Андреевой.
— Я справлюсь у Зиновьева, в чем дело, — ответила она, —
едемте со мной.
У гостиницы «Астория», где жил Зиновьев, я в автомобиле ждала М. Ф. Андрееву более часа. Когда она вернулась, я боялась спросить о результате. Наконец, после продолжительного молчания, когда мы отъехали довольно далеко, она заговорила:
— Ну, можете ехать в Финляндию. Сегодня получено разрешение: в виду тяжелого состояния здоровья вашего мужа выезд разрешен. Дано уже распоряжение о выдаче всех необходимых для вас документов. В Чрезвычайку можете не являться, Зиновьев туда сам позвонил. -247-

Радости моей не было конца. Я поспешила обрадовать мужа. Затем поехала в Финляндское Бюро и там на наше счастье было получено разрешение на въезд в Финляндию,
Для того, чтобы получить выездные документы, я должна была явиться в Министерство иностранных дел. Оно помещалось в Зимнем дворце. Когда я вошла туда, меня поразило необыкновенное количество крестьян, запрудивших лестницы и залы. Дворец представлял картину полного разрушения: дорогая мебель почти вся поломана, обивка порвана, картины лучших мастеров продырявлены, статуи, вазы разбиты. Весь этот наполнивший дворец люд приехал со всей России на какие-то лекции.
Мы собирали вещи, прощались с родными и знакомыми. Приходила милая, симпатичная Б., которую я искренне полюбила. Со стороны Горького и его жены мы видели полное внимание и желание^ нам помочь. Как мы им благодарны! Накануне отъезда, когда я получила в долг деньги, я расплатилась со своей прислугой. До последнего момента нас преследовали всевозможные трудности, из которых главная была та, что мы не имели письменного разрешения Чека на выезд, — но все прошло благополучно: 11 ноября 1918 года в 5 часов утра я с больным мужем, моя горничная и бульдог, с которым мы никогда не расставались, поехали на вокзал. От волнения ехали молча. На вокзале я подошла к кассе и спросила билеты до Белоострова. К моему изумлению, мне выдали их беспрепятственно. Радоваться я все-таки еще боялась.
Муж был очень слаб. Пришлось долго ожидать разрешения сесть в поезд. Наконец, мы заняли места. Вагон наполнился солдатами и мне все казалось, что эти солдаты подосланы, чтобы убить моего мужа. Эти моменты были, пожалуй, самые тяжелые из всех, пережитых нами. Поезд тронулся. '
Приехали в Белоостров. Более часу ожидали в буфете. Наконец, нас вызвали.
— Где ваш паспорт? — спросил комиссар.
— Наши паспорта остались в Чека, — ответила я. Пока он не снесся по телефону с Гороховой, мне казалось,
что все потеряно: нас могли отослать обратно, нас могли арестовать. Это были ужасные моменты. Но вот нас попросили в различные комнаты, раздели, обыскали, затем осмотрели багаж, и мы получили разрешение выехать в Финляндию.
Лошадей не было. Больного мужа усадили в ручную тележку. Дошли до моста, на котором с одной стороны стояли солдаты финны, а с другой — большевики.
После недолгих переговоров, финны взяли наш багаж.
В это время строгий комиссар, который только что почти глумился над нами, подошел ко мне и я услышала его шопот:
— Очень рад был быть вам полезным...
Я растерялась. Комиссар скрылся. В ту минуту мне показалось, -248-  что он не сносился по телефону с Гороховой и выпустил нас без разрешения этого учреждения, и что вся его грубость была напускная.
В Финляндии мы остановились в санатории близ Гельсингфорса, где восстановили здоровье, но мысли наши были и всегда остались на нашей дорогой родине, на долю которой выпало столько страданий».

 

Глава сорок вторая


На этом заканчивается повествование моей жены о том, как она меня спасла из лап Чека и этим спасла мне жизнь.
В то время, как моя бедная жена боролась за мое спасение и преодолевала невероятные препятствия, я томился в тюрьме, на Шпалерной. Это продолжалось около месяца.
15 августа 1918 г., когда меня арестовали, я был отвезен в Дом предварительного заключения. Везли меня на гоночном автомобиле и я сидел рядом с шофером. Сзади поместился «товарищ коммунист» с винтовкой.- Когда мы выезжали из ворот, то проехали мимо бедной моей жены, которая стояла взволнованная, убитая горем. Выехав на Адмиралтейский проспект, шофер вдруг остановился и начал поправлять что-то в моторе. Жена успела подбежать ко мне и мы еще раз расцеловались. Она ужасно плакала.
Проезжая по Дворцовой набережной, мы встретили князя М. С. Путятина. Я ему поклонился совершенно машинально и только потом сообразил, что своим поклоном мог его подвести.
Мы остановились у тюрьмы, «товарищ коммунист» вошел в ворота. Шофер, везший меня, был в военной форме, и я спросил его, где он служил.
— В санитарном отряде Императрицы Марии Федоровны.
Меня поразило, что этот чекист сказал: «Императрица Мария Федоровна.
В этот момент возвратился «товарищ коммунист» и повел меня в тюремную канцелярию. Мы проходили через двор мимо большой иконы. Я снял шапку и перекрестился.
Тюрьма произвела на меня удручающее впечатление. Особенно теперь, в такое тяжелое время и в полном неведении будущего; мои нервы сдали. Пришел начальник тюрьмы, господин с седой бородой и очень симпатичной наружностью. Я попросил меня поместить в лазарет, как обещал сделать Урицкий. Но постоянного лазарета в Доме предварительного заключения не оказалось, и начальник тюрьмы посоветовал мне поместиться в отдельной камере.
Меня отвели на самый верхний этаж, в камеру с одним маленьким окном за решеткой. Камера была длиной в шесть -249- шагов и шириной в два с половиной. Железная кровать, стол, табуретка — все было привинчено к стене. Начальник тюрьмы приказал положить мне на койку второй матрац.
В этой же тюрьме сидели дяденька и мои двоюродные дяди: Павел Александрович, Николай и Георгий Михайловичи.
Вскоре мне из дому прислали самые необходимые вещи и я начал понемногу устраиваться «на новой квартире». В этот же день зашел ко мне в камеру дядя Николай Михайлович. Он не был удивлен моим присутствием в тюрьме, так как был убежден, что меня тоже привезут сюда. Дяденька помещался на одном этаже со мной, но его камера выходила на север, а моя на восток. Дядя Павел Александрович, Николай и Георгий Михайловичи помещались этажом ниже, каждый в отдельной камере.
Первую ночь я спал плохо: ,было неудобно лежать, болела голова, нервы шалили вовсю. Заснул под утро.
На следующий день меня вывели погулять во двор и, выйдя из камеры, я встретился с дядей Георгием, возвращавшимся с прогулки. Мы успели обменяться только несколькими словами. Кончая прогулку, я встретился с Павлом Александровичем, который страшно обрадовался нашей встрече.
В этот же день мне удалось пробраться к дяденьке. Стража смотрела на это сквозь пальцы, прекрасно сознавая, что мы ни в чем не виноваты. Я подошел к камере дяденьки и мы поговорили в отверстие в двери. Я нежно любил его, он был прекрасным, добрым человеком и являлся для нас как бы вторым отцом. Разговаривать пришлось недолго, потому что разговоры были запрещены.
Так началась моя жизнь в тюрьме. К режиму я стал постепенно привыкать. Вставали в 7 час. утра. Слышался шум шагов, хлопанье дверей, лязг ключей. До обеда, то есть до 12 часов, нас выводили на прогулку. Других арестованных выводили партиями, нас же в одиночку, и позволяли гулять только вдоль восточной стены тюремного двора. В 12 часов давали обед, состоявший из супа и куска хлеба. В первые дни я ел этот суп и хлеб, но потом жена мне и дяденьке стала присылать столько провизии, что я не дотрагивался до тюремной пищи. В б час. разносили ужин, а между обедом и ужином можно было пить чай. В 7 час. тюрьма переходила на ночное положение и опять, как и утром, начиналась ходьба, лязганье ключей, щелканье замков. Затем становилось тихо, гасили большинство огней, и наступала жуткая тишина.
Мне прислали из дому книги и я читал, полулежа на кровати, положив под спину пальто и подушки. Ложе получалось очень удобное и давало мне возможность много читать. Я читал книги религиозного содержания, а также с увлечением перечитывал «В лесах» и «На горах» Мельникова-Печерского. -250-
Камеру мою за плату убирали арестованные рядом со мной шофер и какой-то солдат, социалист-революционер. Это были премилые люди, очень услужливые, и я подолгу разговаривал с ними.
Тюремная стража относилась к нам очень хорошо. Я и дяденька часто беседовали с ними и они выпускали меня в коридор, позволяли разговаривать, а иногда даже разрешали бывать в камере дяденьки. Особенно приятны были эти беседы по вечерам, когда больше всего чувствовалось одиночество.
С разрешения большевиков ко мне приходил доктор Ману-хин. Мы встречались с ним в лазарете, куда меня вызывали. Однажды при нашем свидании был дядя Павел Александрович, явившийся для медицинского освидетельствования. Меня поразила его худоба. Я редко встречал таких истощенных людей. Эти свидания с Манухиным были разумеется большим утешением и поддержкой в моей тюремной жизни. Очень были также интересны разговоры с тюремными сторожами. Больше всего я беседовал с одним из них, уроженцем балтийских провинций. Он останавливался у моей двери и в окошко долго беседовал со мною. Был также другой сторож, очень симпатичный, бывший солдат лейб-гвардии Гренадерского полка. Он мне много рассказывал про свою жизнь, про полк. Относился ко мне прекрасно и даже иногда помогал мне одеваться. Нередко навещал меня также начальник тюрьмы. Он приносил мне открытки от моей жены, присланные по почте. Начальник тюрьмы просил меня ни в коем случае не пользоваться нелегальными способами переписки. Я ему дал слово в этом.
Самым большим удовольствием, которого я ждал всегда с большим нетерпением, были свидания с моей женой. В первый раз она пришла на второй день после моего ареста. Настал уже час свидания, а меня все не вызывали. Я сильно волновался. Наконец, пришел служитель и повел меня по бесконечным галереям и коридорам в кабинет начальника тюрьмы. Трудно передать, как мы с женой были счастливы увидеться после всего пережитого. Но говорить свободно было нельзя: тут же сидел комиссар тюрьмы, отвратительный тип, всегда невероятно грязный; он хотел все слышать и требовал, чтобы мы говорили громко. Свидание продолжалось четверть часа, обстановка была тягостной.
Жена меня навещала два раза в неделю. Через некоторое время я начал ходить на свидания вместе с дядей Павлом Александровичем, конечно, в сопровождении сторожей, которых мы в шутку называли «няньками». В кабинете начальника тюрьмы нас ждали княгиня Палей, моя жена и тюремный комиссар. Дядя с женой сидели у одной стены, а мы — у противоположной. Дяденька часто давал мне деньги для передачи жене, с просьбой купить свечей и поставить их перед иконой Спасителя, в домике Петра Великого, или у гроба о. Иоанна -251- Кронштадтского, Мне удавалось незаметным образом исполнять его поручения. Однажды в одно из таких свиданий комиссар ушел и мы остались под наблюдением начальника тюрьмы. Он был так добр, что продлил нам свидание почти на час.
Ввиду моего болезненного состояния меня часто навещала тюремная сестра милосердия. Этим визитам я бывал очень рад. Я иногда вызывал ее, когда у меня начинались боли или бывало особенно тяжело на душе.
Встречи с моими дядями продолжались. Мы обычно встречались на прогулках и обменивались несколькими фразами. Странно мне было их видеть в штатском платье: всегда носившие военную форму, они изменились теперь до неузнаваемости. Внешне они были всегда веселы и шутили со сторожами. Дядя Николай Михайлович (историк) часто выходил из своей камеры во время уборки, а иногда вечером, во время ужина, стоял у громадного подоконника в коридоре и между едой неизменно продолжал разговаривать и шутить со сторожами. Он был в защитной офицерской фуражке без кокарды и в чечунчовом пиджаке. Таким я его помню в последнее наше свидание в коридоре. Другие дяди почти не выходили из своих камер.
Помню, как дядя Николай Михайлович прислал мне в камеру свою книгу об утиной охоте. Он был большой охотник, и когда узнал, что я не охочусь, даже обругал меня. Но так как я терпеть не могу убивать зверей, то эту книгу я даже не читал, а только просматривал иллюстрации.
Однажды вечером, после ужина, в тюрьме поднялась суматоха и большой шум. Оказалось, что приехал гроза Петрограда — сам Урицкий. Меня спросили, хочу ли я, чтобы он зашел ко мне. Я ответил утвердительно. Вскоре Урицкий вошел в мою камеру в сопровождении нескольких лиц, среди которых были большевистский градоначальник Шахов и наш симпатичный начальник тюрьмы. Когда вошел Урицкий, я остался в кровати в полулежачем положении и спросил его:
— Нельзя ли разрешить моей жене чаще навещать меня?
— В наше время нам этого не разрешали, — заметил Шахов.
«Наше время» по-видимому нужно было понимать, как время, когда товарищ Шахов сидел по тюрьмам, Урицкий ничего не ответил и моя просьба осталась неисполненной. После меня он посетил всех дядей. Дяденька так удачно переговорил с ним, что нам были разрешены совместные прогулки и увеличена их продолжительность. Началась новая эра в нашей тюремной жизни. Мы гуляли в большой компании и вместо четверти часа — час, что было для всех большой радостью. Вместе с нами гуляли генерал-адъютант Хан-Нахичеванский, под начальством которого я был на войне, князь Д., два брата А, и многие другие. Многие незнакомые арестованные нас приветствовали, -252-  а сторожа иногда даже титуловали. Они нам соорудили из длинной доски большую скамейку во дворе тюрьмы, и мы часто сидели, греясь на солнце.
Однажды на прогулке один из тюремных сторожей сообщил нам, что убили комиссара Урицкого. Офицер, который предлагал мне в самом начале моего тюремного сидения свои услуги по пересылке писем (от которых я отказался), обрадовался. Я был другого мнения и оказался прав. Скоро начались массовые расстрелы, а на одной из прогулок до нас дошло известие, что мы все объявлены заложниками. Это было ужасно. Я сильно волновался, Дяденька меня утешал:
— Не будь на то Господня воля, — говорил он, цитируя «Бородино», — не отдали б Москвы! — а что наша жизнь в сравнении с Россией, нашей родиной?
Он был религиозным и верующим человеком и мне впоследствии рассказывали, что умер он с молитвой на устах. Тюремные сторожа говорили, что когда он шел на расстрел, то повторял слова Христа: «Прости им, Господи, не ведают бо, что творят»...
Я не мог успокоиться и мои нервы сильно пошаливали. Я вызывал к себе начальника тюрьмы, сестру милосердия и даже у них спрашивал: не грозит ли мне, как заложнику, опасность? Наивный вопрос! Но он становится понятен, когда подумаешь, что мы все тогда переживали. Они успокаивали меня, как могли. Это было в первые дни. Затем, так как человек ко всему на свете привыкает, я свыкся со своим положением заложника.
Дяденька ободрял меня, как мог, и как-то написал для меня на клочке бумаги псалом «Живый в помощи Вышнего», — который я и выучил наизусть. Заботы обо мне дяденьки трогали меня, он никогда не забывал передать мне слова бодрости и утешения, даже через сторожа.
Вскоре после убийства Урицкого, шофер, мой сосед по камере, вошел ко мне и сообщил, что солдата социалиста-революционера увели на расстрел. Жуткие были моменты, когда ранним утром в тюрьме поднимался шум, ходьба, а затем все опять стихало. Это выводили на расстрел, может быть, тех, с которыми только вчера еще гулял и говорил на тюремном дворе. Но в тюрьме люди иначе относятся к своему неопределенному положению: утром вставали под впечатлением шума, вызванного уводом на расстрел, а в полдень, на прогулке, начинались шутки и смех. Кто-то из арестованных постоянно кричал и звал: «Леля, Леля!» — причем голос был какой-то надтреснутый, хриплый. Дядя Павел Александрович хотел однажды изобразить зов этого несчастного и тоже крикнул: «Леля! Леля!» — но это вышло не трагично, а смешно. Вообще дядя Павел был бодр и не поддавался унынию. Он всегда очень радовался свиданию с княгиней Палей. Других дядей никто -253- не навещал и это было мне больно сознавать. Мне и дяде Павлу было все-таки легче: к нам приходили, к ним же — никто,
В одно из свиданий жена сообщила мне, что меня скоро должны выпустить и указала даже приблизительно срок, но просила держать это в строгой тайне.
С большим волнением ждал я этого срока, несколько приободрился и перестал унывать. Наконец, обещанный день наступил, а меня никто не вызывал. Я почувствовал невероятный упадок сил и сильные боли. Вызвал сестру милосердия и, когда она собралась было поставить мне компресс, меня вдруг вызвали вниз. Так как я был предупрежден и ждал этого вызова, то пришел в такой восторг, что расцеловал сестру милосердия.
Начальник тюрьмы сообщил мне, что меня зовут на допрос. Он тоже не знал правды. Когда вместе с начальником тюрьмы я спустился в канцелярию, то застал там комиссара Богданова. Улучив момент, когда начальник тюрьмы вышел, комиссар показал мне бумагу, в которой значилось, что меня из тюрьмы перевозят в клинику Герзони. Радости моей не было границ. Я отправился опять в свою камеру, чтобы приготовиться к отъезду. Шофер, сосед по камере, страшно испугался за мой вызов, думая, что меня вызывают на расстрел. Я его успокоил, отдал ему всю свою провизию и просил его передать остальные мои вещи тому, кто за ними приедет. На прощанье мы с ним расцеловались. Я также зашел в камеру к дяденьке проститься. Он благословил меня, обнял и был растроган до слез. Слезы потекли и из моих глаз... Это было последнее наше свидание в этой жизни.

 

***


Я описал свою жизнь, начиная от моего появления на свет и до того дня, когда мне пришлось, спасая свою жизнь, переступить границу родной России и перейти в Финляндию.
Молю Бога, чтобы Он сподобил меня великого счастья еще раз увидеть Родину. Но да будет на все Его воля! -254-

 

Приложение I

 

Мой дед великий князь Константин Николаевич. 1827—1892.


28 мая 1881 года мой дед, отдыхавший тогда в своем крымском имении Орианда, получил из Петербурга от своего старого сотрудника и друга статс-секретаря А. В. Головнина письмо следующего содержания:
«Ваше императорское высочество!
Получив высочайшее повеление явиться 23 мая к Государю императору в Гатчину, я был принят в 11 '/г ч, утра. Его императорское величество изволил приказать мне написать вашему высочеству с морским курьером и по получении ответа представить оный его величеству.
Государь изволил сказать мне, что нынешние совершенно новые обстоятельства требуют новых государственных деятелей, что, вследствие этого состоялись по высшему управлению новые назначения и что его величество желает, чтобы вы облегчили ему распоряжения, выразив готовность вашу оставить управление Флотом и Морским ведомством и председательствование в Государственном Совете. Государь находит весьма благородной и достойной уважения мысль, что великие князья должны служить всю жизнь, полагает, что великие князья не могут проситься в отставку, но, конечно, вправе выражать желание оставить ту или другую должность. Звание генерал-адмирала, как пожизненное, генерал-адъютанта, члена Совета, Председателя комитета о раненых и вообще все почетное должно оставаться. По получении ответа вашего высочества на это письмо, Государь сам будет писать вам. Его величеству весьма не хотелось бы произвести тяжелое впечатление, не сказав в указе: «согласно желанию». Сверх того, Государь желал бы, чтобы вы отдохнули, успокоились, чтоб обстоятельства изменились и чтобы ваше высочество, вполне располагая своим временем, не считали себя обязанным торопиться приездом в Петербург.
Смею надеяться, что ваше императорское высочество поймете чувства покорности и скорби, с которыми я исполняю данное мне повеление».
Мой дед немедленно ответил (28 мая):
«Любезнейший Александр Васильевич!
Письмо твое от 24 мая, в котором ты мне передаешь твой разговор накануне с Государем, я получил через моего адъютанта Гуляева сегодня утром. Всем происходившим, начиная с несчастного 1 марта, я уже был подготовлен к этой развязке и успел вполне к ней приготовиться. Если его величество находит, -256- что ввиду теперешних новых обстоятельств нужны и новые государственные деятели, то я вполне преклоняюсь перед его волей, нисколько не намерен ей препятствовать и поэтому желаю и прошу его ни в чем не стесняться в распоряжениях его об увольнении меня от каких ему угодно должностей.
Занимал я их по избранию и доверию покойных двух незабвенных Государей: моего отца и моего брата. Морским ведомством я управлял 29 лет, в Государственном Совете председательствовал 16 с половиной лет. Крестьянское дело вел 20 лет, с самого дня объявления Манифеста. Если ввиду теперешних новых обстоятельств эта долговременная, 37-летняя служба, в которой я, по совести, кое-какую пользу принес, оказывается ныне более ненужной, то, повторяю, прошу его величество ничем не стесняться и уволить меня от тех должностей, какие ему угодно, И вдали от деятельной службы и от столицы в моей груди, пока я жив, будет продолжать биться то же сердце, горячо преданное Матушке-России, ее Государю и ее Флоту, с которым я сроднился и сросся в течение 50 лет. Моя политическая жизнь этим кончается, но я уношу с собою спокойное сознание свято исполненного долга, хотя с сожалением, что не успел принести всей той пользы, которую надеялся и желал».
А. В, Головнин, положение которого в этих своеобразных переговорах державного племянника с не соответствующим духу времени дядей было, конечно, не из легких, — вскоре за этим, 7 июня, пишет снова в Орианду: .
«Настоящее письмо пишу для отправления вашему высочеству с Милютиным в дополнение к посланному сегодня по почте о поездке моей вчера в Петергоф, Государь приказал мне прочесть Ваше ответное мне письмо и потом мое письмо, и, по-видимому, остался доволен, сказал, что понимает, что все это должно быть Вам неприятно, но надеется, что обстоятельства изменятся, Ваше раздражение успокоится и. Вы будете полезны на разных должностях, а что вследствие Вашего письма можно будет сказать: «согласно желанию». Я доложил, что в моем письме сказано, что Государь сам изволит писать вашему высочеству, что я не знал, как его величество полагает писать: письмом или рескриптом и что, поэтому, я привез материалы для последнего, а именно копии с рескриптов покойного Государя и описание приема Государственного Совета покойным Государем, когда его величество назвал ваше высочество своим главным помощником по крестьянскому делу. Государь сказал, что напишет Вам теперь сам и оставил у себя Ваше письмо, копию моего письма и материалы и спросил, нужно ли возвращать мне эти материалы. Я, конечно отвечал отрицательно, но прибавил, что осмеливаюсь faire une indiscretion, — что мне известно давнишнее желание Ваше получить в 50-летний юбилей генерал-адмиральства для ношения в петлице портрет великого -257- деда его величества, того Государя, который пожаловал Вам звание генерал-адмирала. Государь как-то оживился и спросил, и прежде ли Вы имели это желание, на что я отвечал утвердительно,
Затем я сказал, что вашему высочеству не ясно выражение в моем письме «не торопиться возвращением» — и что Вы изволите спрашивать: означает ли это свободу на зиму, или намек на то, чтобы не приезжать к юбилею, Государь отвечал, что не может мешать Вашему возвращению, но.полагает, что Вам самим это было бы в настоящее время неприятно. Тем аудиенция кончилась... К этому я осмелюсь от себя прибавить, что, по собственному опыту, знаю, как тяжело министру на первых порах после оставления должности находиться в Петербурге и близко видеть, как ломается все, что он сделал, критикуется то, что сделано, что время успокаивает и дает равнодушие. Поэтому лучше приобрести несколько равнодушия и тогда приехать, Если бы я мог вернуть прошедшее, то, поступил бы таким образом и сохранил бы тем самым много здоровья и спокойствия. Мне кажется, что Милютин хорошо делает, что не хочет теперь же возвращаться».
Переписка продолжалась. А. В. Головнин держит моего деда в курсе своих докладов Государю и посылает ему копию своей записки и приложения к ней, посланных Императору Александру III 29 июня 1881 г.:
«Великий князь генерал-адмирал в письме статс-секретарю Головнину из Орианды от 20—22 июня 1881 г., которое Головнин получил в Москве 26 июня, выражает желание быть поскорее уволенным и находит ожидание и неизвестность мучительными. Он говорит: «Особенно не желал бы я теперь, чтобы мое увольнение приурочили к моему юбилею. Не томите меня, ради Бога, долгим бесполезным ожиданием, а решайте дело скорее».
Далее дед писал:
«Для того, чтобы мне жить в покое, необходимо, чтоб было как-нибудь и где-нибудь выражено, что я имею право жить, где мне угодно, как в России, так и за границей. Ты ведь знаешь, что у меня денег очень немного и что и при обыкновенной жизни мы едва сводили концы с концами. Теперь же приходится мне очень жутко. Чтоб иметь достаточные средства, необходимо мне иметь возможность упразднить в Петербурге большую часть двора, прислуги и конюшни, а для этого и необходимо получить право жить мне где угодно. Все лето и всю осень, разумеется, я намерен остаться в Орианде, но где жить зиму? That is the question. Полагаю остановиться на выборе Ниццы, Об этом мы долго говорили с Ив, Шестаковым, который, кажется, лет 9 там прожил и говорит, что там можно жить и дешево, и скромно, но в то же время и приятно». -258-
Головнин, как выше сказано, не скрыл перед генерал-адмиралом своей нескромности, а именно, что проговорился о желании деда получить к юбилею портрет Государя Николая Павловича. На это дед пишет: «Я желал бы получить портрет двойной: батюшки и брата, потому что при одном я получил звание генерал-адмирала, а при другом его исполнял 26 лет. А ты говорил Государю только про портрет его деда. Нет, — не одного деда, но непременно и отца. «Tirezmoi cela an clair».
13 июля 1881 г. был, наконец, опубликован следующий именной высочайший указ Государственному Совету:
«Снисходя к просьбе его императорского высочества Государя великого князя Константина Николаевича, всемилостивейше увольняем его высочество от должностей Председателя Государственного Совета, председательствующего в Главном комитете об устройстве сельского состояния и председателя Особого Присутствия о воинской повинности, с, оставлением в званиях генерал-адмирала и генерал-адъютанта, а также в прочих должностях и званиях»,
В тот же день был опубликован высочайший рескрипт, отмечающий все заслуги моего деда, причем на подлиннике собственною Императора Александра III рукою было написано: «Искренне любящий Вас Александр».
Опубликование высочайшего указа и рескрипта и затем сердечное празднование в Кронштадте и Ялте 50-летнего юбилея деда в звании генерал-адмирала вызвали повсеместный отклик в печати. В «Санкт-Петербургских ведомостях», в передовой статье в самый день юбилея, 22 августа, между прочим, было сказано:
«Многочисленны были преобразования и улучшения, совершенные в морском ведомстве по личному почину великого князя. Начинания его были совершенно самобытны, серьезное направление мысли, жажда знания и блестящие дарования, в силу которых его высочество не ограничивался поверхностным знакомством с вверенным ему делом, но каждою специальностью, входящею в состав этого сложного дела, овладевал в совершенстве, — вот что обусловливало самостоятельность его убеждений и энергию в их осуществлении».
Газета М. М. Стасюлевича «Порядок», коснувшись подробнее вопроса о реформах в морском ведомстве, произведенных по почину моего деда, отметила, что «до 1855 года наше морское ведомство носило на себе характер крепостной, помещичий и даже в действительности было помещиком, так как имело настоящих крепостных своих крестьян на Охте и близ Николаева, а сверх того — кантонистов; даровая человеческая сила была потому нипочем, так что в 1855 году наш флот представлял ужасающее общее число нижних чинов морского ведомства, а именно — более 125 тысяч человек, из которых самое ничтожное количество расходовалось на прямое дело матроса -259- на корабле, остальные же руки, около 100 тысяч человек, служили часто одному комфорту, под разными наименованиями, до денщиков включительно: были даже целые «конюшенные» роты «морского» ведомства. Охтенские крепостные были освобождены от крепостной зависимости еще в 1859 году, почти одновременно с уничтожением несчастных кантонистов, в конце же периода, в 1879 году, общее число нижних чинов, в морском ведомстве вместо прежних 125 тысяч не достигало и 27 тыс. человек, из них почти 94 проц. составляют прямую боевую силу флота и только 6 проц. с не большим уходит на такую косвенную службу, где вольнонаемные люди были бы неудобны. Береговая команда в 1855 году поглощала сверх 63 тысяч человек, а в конце 1879 г. — ограничивалась 800-ми. Наличность офицеров в 1855 г, без соответственной надобности для самого флота превышала 3.900 человек, а теперь — 3.200, главным образом — для прямой морской службы. При начале периода, морская администрация требовала для себя более 1.100 чиновников, в настоящее время она состоит из 500 человек с небольшим». Дед, родившийся в 1827 году, был вторым сыном Императора Николая I и с самого детства был предназначен к морской службе. Когда ему было пять лет, к нему был назначен воспитателем заслуженный моряк Ф. П. Литке (впоследствии граф и президент Академии Наук). Литке был очень строг и требователен. Ему в воспитании деда помогал наш знаменитый поэт В. А. Жуковский. Василий Андреевич так сблизился с дедом, что переписывался с ним до самой своей смерти.
Переписка возникла так: каждое воскресенье до обедни дед должен был писать для упражнения письма к окружающим. Когда очередь дошла до Жуковского, то ответ последнего так порадовал деда, что он захотел продолжать переписку с ним.
Жуковский считал, что революция есть «шаг из понедельника в среду» и был против насильственных действий и всецело за реформы. Литке держался того же взгляда, что видно из слов, сказанных дедом Государственному Секретарю Е. А. Перетцу: «Благодаря Федору Петровичу Литке я с молодых лет питал уважение к наукам и верил в необходимость поступательного движения на пути просвещения».
Дед много учился, благодаря чему из него вышел очень образованный человек. Притом он был человеком больших дарований. Но было у него одно качество, которое вредило ему в жизни и создало много врагов: он был горяч, пылок, часто несдержан, по выражению одного из сановников царствования Николая I, это был «паровик».
Граф В. А, Соллогуб в своих воспоминаниях описал случай с моим дедом: «Государь Николай I каждый вечер играл в карты, партию его составляли приближенные ему сановники или особо отличенные им дипломаты. Государь, как известно, был -260- очень нежный отец и любил, чтобы августейшие его дети окружали его вечером: Цесаревич (Александр Николаевич) тогда уже замечательно красивый юноша, великие княжны Ольга и Мария Николаевна и великий князь Константин Николаевич, Младшие дети оставались во внутренних покоях. Великий князь Константин Николаевич был нрава очень резвого и любил всякого рода шалости. Однажды вечером, после того, как Государь, отпив чай и обойдя по обыкновению всех присутствующих с милостивыми словами, сел за карточный стол, к другому такому же столу, невдалеке стоявшему, подошли четверо из приглашенных Государя, намереваясь также вступить в бой. В ту минуту, когда они отодвинув стулья, собирались сесть за стол, великий князь Константин Николаевич, тогда еще отрок, проворно подбежал и выдернул стул, на который собирался сесть Иван Матвеевич Толстой (впоследствии граф и министр почт). Толстой грузно упал на ковер и, огорошенный этим падением, поднялся с помощью М. Ю. Виельгорского. Великий князь, смеясь, выбежал из комнаты, но Государь заметил это маленькое происшествие, он положил на стол свои карты и обращаясь к Императрице, сидевшей невдалеке, возвысив голос для того, чтобы все присутствующие могли расслышать, произнес: «Madame, levez-vous». Императрица поднялась. «Allons demander pardon а Иван Матвеевич d'avoir si mal eleve notre fils!»1
6 февраля 1848 г. состоялось обручение деда с моей бабушкой, принцессой Александрой Саксен-Альтенбургской. В своем дневнике дед записал, что в 1847 г., когда бабушка направлялась в Россию невестой, Государь Николай I приехал встречать ее в Варшаву, где он сделал смотр войскам. Объезжая полки, Государь неожиданно остановился перед Волынским уланским полком. Мой дед ехал за Государем в свите. Думая, что Государь остановился, чтобы «разнести» улан, дед поспешил отъехать, потому что ему бывало не по себе, когда строгий Николай Павлович делал замечания. Но вдруг Государь подозвал его к себе и объявил полку о назначении деда его шефом. Во время церемониального марша дед проводил полк перед Государем. В своем дневнике он нарисовал себя едущим перед полком,
30 августа 1848 г. состоялась свадьба дедушки и бабушки. В этот день дедушка был произведен в контр-адмиралы, назначен шефом Морского корпуса и командиром лейб-гвардии Финляндского полка, шефом которого он уже состоял. С этого дня Финляндский полк стал чрезвычайно дорог для сердца моей бабушки. -261-

В 1849 г. дед находился в Венгерском походе, участвовал в сражении под Вайценом при устройстве переправы через реку Тиссу и в сражении под Дебречином. От главнокомандующего армией кн. Паскевича он получил орден Георгия 4-ой степени. Из этого похода дед писал обстоятельные письма своему отцу. Государь говорил, что именно на основании их, он оставил себе наиболее полное и верное представление об этой кампании. Свою государственную деятельность дед начал двадцати трех лет в 1850 году, когда был назначен членом Государственного Совета и в то же время председателем высочайше утвержденного комитета для составления Морского устава. В 1852 г. он уже представил Государю проект этого устава.
Император Александр II сразу по вступлении своем на престол призвал моего деда к фактическому управлению Флотом и Морским министерством на правах министра. Для деда начались годы тяжелого, полного разочарований и огорчений труда, а для флота — светлая заря возрождения. Из парусного он стал паровым, а затем — броненосным, Оба эти перехода были сопряжены, с немалыми трудностями. Но, благодаря энергии и настойчивости деда, его умению подбирать себе сотрудников, эти препятствия были преодолены.
Как известно, дед принимал ближайшее участие в уничтожении в России крепостного права. Еще задолго до объявления манифеста он освободил своих личных крестьян. Вот какую оценку его деятельности дал один из его сотрудников, сенатор, впоследствии член Государственного Совета, П. Семенов-Тян-Шанский. В год смерти моего деда, в 1892 г., он сказал: «Не доживем мы до той поры, когда суд истории и потомство оценят спокойно и беспристрастно всю эту живую и знаменательную эпоху русской истории, но, как свидетели деятельности великого князя Константина Николаевича, скажем мы единогласно, что в осуществлении великого дела обновления России он вносил всю энергию своего высокого ума, всю силу своих выдающихся дарований, всю любовь свою к родной земле». И далее; «Не забудет Россия, как это всенародно было выражено Царем-Освободителем, и того участия, которое принимал в великом деле освобождения народа великий князь Константин Николаевич, и навсегда свяжут наши потомки его имя с вечной памятью о великом дне 19 февраля 1861 г.».
 

***

 

В 1862 г. дед был назначен Наместником Царства Польского, Император Александр II первоначально хотел назначить своего младшего брата, великого князя Михаила Николаевича, но последний уклонялся, мой же пылкий и увлекающийся дед, наоборот, хотел этого. Оба брата поговорили с Государем и Государь согласился назначить в Польшу моего деда. -262-
На второй же день по приезде в Варшаву в него стреляли и он был ранен, слава Богу — легко. Вот как в своем дневнике от 21 июня он описывает этот случай: «...Потом один в театр. Страделла. Не слишком дурно. После второго акта хотел отправиться. Только сел в коляску, выходит из толпы человек, я думал — проситель. Но он приложил револьвер мне к груди в упор и выстрелил. Его тотчас схватили. Оказалось, что пуля пробила пальто, сюртук, галстук, рубашку, ранила меня под ключицей, ушибла кость, но не сломала ее, а тут же остановилась, перепутавшись в снурке от лорнетки с канителью от эполет. Один Бог спас. Я тут же помолился. Какой-то доктор мне сделал первую перевязку. Телеграфировал Саше (Император Александр II). Общее остервенение и ужас. (Покушавшийся — Людовик Ярошинский, портной-подмастерье, сандомирский мещанин, 19 лет, должен был произвести покушение еще накануне, в момент приезда деда. Но его остановило присутствие бабушки. Организовано было покушение Игнатием Хиелинским). В 11 час в карете с сильным эскортом воротился в Бельведер. Сказал жинке (обычное выражение деда) так, чтобы не было испуга. Дома другая перевязка, и лег. Дрожь скоро прошла. Долго приходили разные донесения и ответный телеграф от Саши. Хорошо спал».
О последовавшей затем работе деда в Государственном Совете М. И, Семевский замечает: «Есть много свидетелей того непрерывного большого и упорного труда, каковой нес, на себе в Государственном Совете великий князь Константин Николаевич. Каждое сколько-нибудь важное дело изучаемо было им лично нередко без посредства докладчика. Занимая председательское место, великий князь всегда приступал к заседанию лишь после тщательного ознакомления со всем тем, что подлежало обсуждению и решению. В начале его служения на посту председателя Государственного Совета пылкость и страстность характера великого князя несколько порывисто проявлялись, но с течением времени он овладел собой и был вполне на высоте своего положения, быстро усваивая сутьобсуждавщихся докладов, личными разъяснениями рассеивая возникавшие вопросы и недоумения, сглаживая оттенки разномыслия и превосходно приводя собрания к единогласным решениям».
Дед был разносторонний человек и рядом с государственными делами интересовался и русской литературой, и наукой, и музыкой. В своем дневнике от 19 апреля 1862 т. он пишет: «Вечером у меня в кабинете для жинки — Шуберт, Венявский и Кюндингер играли два трио Бетховена. Прелесть, и весь вечерок очень хорошо удался».
В Петербурге у него играли по пятницам в Белой зале Мраморного дворца несколько музыкантов, бывал и известный виолончелист Вержбилович. Дед играл на виолончели, сидя рядом с ним. -263-

Однажды в Мраморном дворце был большой концерт. Играл оркестр Консерватории (дед был президентом Русского Музыкального Общества). Дед играл на виолончели, отец играл на рояле вместе с оркестром, а герцогиня Елена Георгиевна Мекленбург-Стрелицкая пела, В 1883 г. дед пишет из Парижа:
«За завтраком была у нас знаменитая пианистка Есипова, которая здесь гостит и приводит своей игрой французов в совершенный восторг. В 2 часа собрались у меня прошлогодние артисты, постоянно со мной по пятницам игравшие, и мы музицировали до половины пятого, и с Есиповой. Сыграли мы три вещи: квартет Моцарта, секстет Мендельсона и квинтет Бетховена. Все это, к нашему удивлению, было Есиповой совершенно неизвестно и ей приходилось играть, что называется, с листа, дешифрировать, что она делала разумеется, мастерски». С особенной ясностью облик деда вырисовывается в обширной, до сих пор не опубликованной переписке 1882—1883 г. с статс-секретарем А. В. Головниным. Их связывало долголетнее сотрудничество и установившиеся за время этого сотрудничества дружеские отношения.
Когда вчитываешься в эти многочисленные, обширные письма деда из Орианды, Штутгарта, Вены, Венеции, Флоренции, Рима, Ниццы, Парижа, Афин, — наглядно; живо ощущаешь его душу, такую благожелательную и простую, ясно видишь его духовный облик, такой многогранный, широкий, отзывчивый на все. Тут, в этих письмах, и. религиозные размышления, и крестьянский вопрос, и землеустройство, и вопрос о целесообразности парламентского строя,, резкое осуждение революционных настроений и действий, и одновременно признание и отрицательных явлений в самодержавной России, неустанные заботы и мысли о родном флоте, и любовь к искусству и литературе, дружба с И. С. Тургеневым, и астрономия, и география, и археология, и даже эпиграфика.
При всем этом перед нами из этих писем встает не просто любитель, интересующийся разнообразными вопросами — это разносторонне образованный человек, имеющий на все свой собственный, в рамках знаний и разумности, самостоятельный взгляд и, что главное, имевший смелость подчеркивать эту самостоятельность даже тогда, когда она явно расходилась с мнением влиятельных кругов, безразлично — правительственных или общественных.
Я позволю себе привести здесь несколько кратких выдержек из этой обширной переписки:


Париж, 4 февраля 1882 г.
 

«Тургеневу, кажется, у меня понравилось, потому что он уехал в 12-ом часу. Все время разговор был такой оживленный, -264- что о каком-либо чтении не приходилось даже и заикаться. Жаль было бы променять на оное наш разговор. И разговор был в высшей степени приятный, натуральный, не то, чтоб один только Тургенев все время разглагольствовал ,и был как бы на сцене, как бы эксплуатированный нами. Нет, разговор был совершенно общий, все в нем принимали участие, и Тургенев, никем не эксплуатируемый, играл в нем совершенно натурально — преобладающую и главную роль. Много интересного он рассказывал о своей жизни, из своих наблюдений. Особенно интересны были его рассказы, как в. 1852 г. его засадили на месяц в Казанскую часть за письмо о смерти Гоголя и как ему здесь (в Париже) на днях пришлось таскаться по разным мытарствам, канцелярским, чиновничьим и полицейским, чтобы добиться разрешения для выставки картин наших художников. Все это он рассказывает так умно, так живо, как будто в лицах, так что видишь все в живой картине перед собой. Время прошло прелестно и совсем незаметно и оставило всем неизгладимое воспоминание».
 

Париж, 22 февраля 1882 г,
 

«В письме твоем я встретил, как слух, мысль, которая совершенно сходится с моей старой и задушевной мыслью насчет Петропавловской крепости. Меня всегда коробила мысль, что Царская усыпальница окружена тюрьмами. Как сравнить Петропавловский собор среди тюремной крепости с Архангельским собором среди Кремля? Моя мысль именно состояла в том, чтобы тюрьмы заменить богоделенными и инвалидными домами. Ты к этому прибавляешь мысль устроить Succursale Невской Лавры. И это весьма хорошо, но интересно знать, действительно ли этим занимаются, или это просто слух?»
 

Орианда, 17 июня 1882 г.
 

«Все эти места по Черноморскому прибрежью суть чудный, благодатный материал, но имеют только будущность перед собой, настоящего не имеют за совершенным отсутствием рабочих рук и способов сообщения. Эти места были густо заселены горцами и весьма тщательно возделаны, так что они питали весьма крупное население. После же окончания войны и полного покорения Кавказа они обратились в непроходимую глушь, Заселенную одними кабанами и медведями. Я никогда не мог понять Кавказского начальства, которое с самого 1864 г. постоянно поощряло выселение туземцев в Турцию, стремилось к совершенному обезлюдению этих богатых местностей. Что не эмигрировало в Турцию (и там, кажется, совершенно сгибло), то было принуждено выселиться в самые высокие, неприступные горы, Когда этому оставшемуся скудному населению стало -265- невмоготу жить в горах, то стали их селить в равнинах, по северную сторону хребта и в Кубанской области, на Черноморское же прибрежье никого не пускали, наложив на него какое-то странное и непонятное табу...
Тут жило прежде воинственное племя Убыхов. Не выселившаяся в Турцию часть этих Убыхов ушла в горы неприступные и проживала там охотой за куницами. Когда им стало там невмоготу, они стали проситься на свои старые места. Кавказское начальство не соглашалось и поселило их около Майкопа, на северном склоне хребта, к стороне Кубани. Получили они, правда, хорошие земли, но их все тянуло назад, на любезное им Черноморское побережье, Хотя Кубанские земли были и плодородны, и хлебопашество доставляло им безбедное существование, но эта жизнь была им не по нутру, или они не могли с ней свыкнуться и еще менее с нашими чиновниками и административными порядками. Они как-то узнали, что их старые земли на Черноморском берегу принадлежат теперь мне, и в прошлом году обратились ко мне с просьбой о позволении воротиться на свои старые пепелища. Эта просьба пришлась мне по сердцу, и в прошлом же году, когда я на «Ливадии» ходил за братом Михаилом в Батум, это дело было, наконец, обделано и мы добыли у Кавказского начальства согласие на их переселение ко мне. Убыхи теперь очень довольны».
 

Париж, 15 января 1883 г.
 

«Вчера я весь день от 2 до 8'/г час. просидел в Палате Депутатов, в заседании, в котором пало министерство Гамбетты. С одной стороны, это было страшно утомительно, потому что сиденье короткое и неловкое на скамейке и невозможно вытянуть ног, так что просто судороги делались в коленях от 6-ти часового скорченного сиденья (а я сидел в трибуне Президента Республики), но, с другой стороны, это было несказанно интересно и выкупало все утомление. В заседании декорума дисциплины нет никакой. Когда говорили депутаты неинтересные, то. происходил шум и гам, более, чем неприличные. Депутаты вели себя, как школьники, вставали, гуляли, разговаривали, шумели, ножиками стучали по столам. Председатель, несмотря на все свое старание, никак всего этого неприличия остановить не мог. Из подобных речей мы не слышали ни слова и узнали про них только сегодня по стенографическим отчетам. Когда же говорил Гамбетта, внимание было большое и его хорошо было слышно. Он произнес речь великолепную, одну из самых красноречивых во всей его жизни. Несколько раз были единодушные взрывы аплодисментов. И все-таки он пал. У него огромное большинство в Палате и это большинство, несмотря на всю симпатию к нему, от него отказалось, за ним не пошло, и он пал. Произошло это от того, что вопрос был поставлен на невыгодной -266- почве. Речь шла о полной или .частичной ревизии конституции и о способе избрания депутатов (scrutin d'arrondissement ou de liste)2. Принятие scrutin de liste было бы самоубийством теперешних депутатов. На это у них не хватило гражданского мужества, эгоизм превозмог. Большинство захотело себя самих спасти, и Гамбетта пал, хотя видно было, какою огромною симпатиею он пользуется; но пал благородно, великолепно, достойно».


Париж, 8 февраля 1883 г.
 

«Посетил я бедного Ив. Серг. Тургенева. Операция удалась превосходно, но он опять, бедный, невыразимо страшно страдает своим старым недугом — грудной жабой, болезнью неизлечимой, от которой он может когда-нибудь совершенно неожиданно вдруг умереть. Ужасно его жаль».

 

Афины, 9 марта 1883 г.
 

...«В воскресенье после обедни мы отправились на мыс Фемистокла и вернулись оттуда к 6 часам. Мыс этот есть продолжение левого берега Пирея (если смотреть с материка), выдающегося в море и загибающегося потом далее еще налево к Мунихии и Фалеру, двум древним гаваням Афин. Назван он именем Фемистокла потому, что, по преданию и описанию Павзания, он был на этом мысу похоронен, что вполне вероятно. Действительно, место для этого выбрано превосходно, потому что оно находится как раз против Саламина, места- его знаменитой победы над Персидским флотом Ксеркса, в расстоянии не более трех или четырех миль.
...Местность эта подарена несколько лет тому назад королю городом Пиреем. Начинается она непосредственно от той древней могилы, на оконечности которой стоял тот знаменитый Пирейский мраморный лев, который теперь в Венеции у ворот арсенала и покрыт руническими надписями. Здесь он заменен теперь портовым цветным огнем. На этом мысу король старается развести теперь сад, что, однако, плохо удается по причине скалистой почвы, отсутствия пресной воды и близости морской воды.
...Вторая прогулка была в понедельник. В этот день мы осматривали театр, открытый под Акрополисом лет 20 тому назад, но уже после нашего пребывания здесь в 1859 г. Он находится по южную сторону Акрополиса, у самого его подножия, так что сиденья, расположенные полукругом в виде амфитеатра, высечены в самом косогоре южного склона Акрополиса. На этот раз и самая неверующая нигилистическая критика германцев, -267- все уничтожающая и ничего не созидающая, принуждена была спустить флаг и признать, что это есть, действительно, тот знаменитый театр цветущего времени Афин пятого века, современный блестящей эпохе Перикла, на котором "происходили представления трагедий Еврипида и Софокла и комедий Аристофана.
...Поразительнее же всего то, что мы теперь бы назвали Первым рядом кресел, Это действительно суть мраморные кресла со спинками и с некоторым выемом для более ловкого сиденья, Так как сидеть на голом мраморе было бы холодно и вероятно нездорово, то на эти кресла накладывались подушечки или тюфячки; и теперь еще прекрасно сохранились в передней части сиденья сквозные небольшие дыры, через которые снурками эти подушечки привязывались к мрамору, дабы они не съезжали и не двигались.' Но что еще интереснее — это что на каждом кресле под сиденьем находятся высеченные в мраморе надписи о том, кому кресло предназначалось... Первый ряд кресел был весь от края до края занят жрецами тогдашних богов. Надписи эти означают должности, которым места принадлежат, как у нас кресла генерал-губернатора, обер-полицмейстера и т. д. ...»
 

Афины, 2 1 марта 1883 г.
 

«Познакомился я с известным Шлиманом, открывшим развалины Трои и могилы в Микене, подле Аргоса, которые наделали так много шума и возбудили столько споров во всем ученом мире, Он очень оригинальная личность. Был он сперва купцом и долго проживал, лет 30 тому назад, в Петербурге, занимаясь торговлею индиго en gros. В 1848 г. он даже был в Зимнем Дворце, в фельдмаршальском зале, на моей свадьбе в числе приглашенного почетного купечества. И теперь он еще не забыл по-русски. Нажив весьма порядочное состояние, он вздумал сделаться ученым, археологом, научился древнегреческому языку и отправился на Восток делать археологические раскопки. Он, должно быть, действительно, обладает каким-нибудь удивительным археологическим чутьем и имел неимоверное счастье. Его раскопки и в Трояде, и в Арголиде увенчались неожиданным успехом и его имя сделалось известным всему ученому миру и возбудило общее внимание и интерес».
 

***

 

Конечно, было бы трудно не согласиться с тем, что дед был одним из культурнейших людей своего времени, а, по моему мнению, — и самым умным и образованным из лиц Императорской Фамилии. Он верил в прогресс и всегда смотрел вперед, что многим в России тогда было непонятно и недоступно. -268-
Я слышал от матушки, что дед хотел, чтобы мой отец и дяденька (великий князь Дмитрий Константинович) поступили в Московский университет, но к сожалению поступить в университет им не удалось, К этому оказалось слишком много препятствий, а главное — желание деда расходилось с придворными взглядами того времени. Если брату Олегу нелегко было поступить в 1910 г. в Александровский Лицей, то что же говорить о моем отце и дяденьке!
Но при всех положительных качествах, у деда был тяжелый и резкий характер и потому многие его не любили. К сожалению, в их числе был и сам император Александр III, с которым, как я слышал, дед порой обращался резко, когда тот был наследником.
С воцарением императора Александра III окончилась государственная служба деда, которую он добросовестно нес в продолжение тридцати семи. лет. С тех пор он почти всегда жил в своем имении Орианда, на южном берегу Крыма. Иной раз уезжал за границу, а также наезжал в Петербург и Павловск.
Помню, как в Павловске, в детстве, нас с моим старшим братом Иоанчиком приводили к деду здороваться по утрам, когда он пил кофе. Он давал нам кусочки сахара, предварительно опуская их в кофе и называл меня «совушкой», потому что я моргал глазами. Когда мне было года два, деда разбил паралич. У него отнялась левая сторона и он, бедный, лишился речи. Его возили кататься в шарабанчике, запряженном лошадью Мишкой. Мишка шел шагом, а рядом шли управляющий двором деда ген. П. Е. Кеппен, дедушкины адъютанты и доктора, а иной раз — мы с Иоанчиком.
Так как дед был шефом лейб-гвардии Финляндского полка и Гвардейского экипажа, то знамена этих частей стояли в Мраморном дворце в специально сделанных для них гнездах. После кончины деда знамена унесли. Когда знамена уносили, бабушка пришла проститься с ними. Привели и нас с Иоанчиком. У бабушки тогда болели глаза, поэтому красные портьеры были закрыты и в комнате стоял полумрак. Вошли адъютанты Финляндского полка и Гвардейского экипажа со знаменщиками и знамена, стоявшие в нашем доме в продолжение стольких лет, были унесены.
Русский Императорский Флот не забыл своего генерал-адмирала. На представление морского министра последовало 22 ноября 1913 года соизволение. Государя Императора на сооружение памятника великому князю Константину Николаевичу в одном из военных портов — базе или столице. К сожалению, памятник поставлен не был, так как в 1914 г. началась война, а затем вспыхнула революция.
В 1931 г. русские эмигранты в Париже почтили память великого князя генерал-фельдмаршала Николая Николаевича Старшего, по случаю 100-летия со дня его рождения, а в -269- 1932 г. — память великого князя Михаила Николаевича, генерал-фельдмаршала и генерал-фельдцейхмейстера, также по случаю столетия со дня его рождения.
В 1927 г. исполнилось сто лет со дня рождения великого князя генерал-адмирала Константина Николаевича, но о нем не вспомнили. Надеюсь, что в будущем вспомнит о нем Россия. -270-
 

1. Мадам, встаньте. Попросим извинения у Ивана Матвеевича в том, что так плохо воспитали нашего сына.

2. Выборы по административному признаку или по спискам.

 

далее



return_links();?>
 

2004-2019 ©РегиментЪ.RU