УправлениеСоединенияГвардияПехотаКавалерияАртиллерияИнженерыВУЗыПрочие части


 

 

Главная

Библиотека

Музыка

Биографии

ОКПС

МВД и ОКЖ

Разведка

Карты

Документы

Карта сайта

Контакты

Ссылки


Яндекс цитирования


Рейтинг@Mail.ru


Каталог-Молдова - Ranker, Statistics


лучший хостинг от HostExpress – лучший хостинг за 1$, хостинг сайта


Яндекс.Метрика




К.Р.Т. Фронт

// Военная быль, 1974, № 127. С.22-42

 

Наступил день отправки. Я волновался, что было вполне естественно — ведь дело шло о жизни и смерти, тем более для пехоты, которая, хоть и не называлась « царицей полей », но несла огромные потери и всем было хорошо известно, что надежд уцелеть почти нет, а ранение почти обязательно и причем в лучшем случае, через 2-3 недели — «мясорубка войны » работала беспрерывно и безотказно ! Я приучал себя к мысли о неизбежном и старался подавить страх. Отправка происходила вечером 11 февраля 1916 года со станции военно продовольственного пункта. Я тепло распрощался с остающимися унтер-офицерами, поблагодарил их за их помощь, построил роту и повел ее на станцию. Каждая маршевая рота шла на станцию отдельно. Никаких проводов и напутственных слов начальства не было. Вел я роту по Николаевской улице, в это время, как обычно, заполненной гуляющей молодежью и видевшие меня знакомые даже и не подумали, что я отправляюсь на фронт. Денщиком (до отправки у меня его не было, Сидоренко назначил Григория Гордеева, углежога из Кана-Никольского завода. Гриша, как я его с этого момента неизменно называл, при огромном росте — 202 сантиметра — был тихий и очень скромный человек. Гриша явился ко мне домой, забрал мой чемодан и отправился на моей лошади на станцию. Мой отец благословил Гришу и, просив его «беречь» меня на фронте, обнял и расцеловал как родного сына. Я просил отца не провожать меня, так как и время было позднее и хлопот у меня, как у ротного, будет много и я не смогу уделить отцу времени. Кроме того, я считал, что проводы на станцию будут тяжелы и для него и для меня. Распрощался я с отцом и теткой дома без слез, по-мужски, хотя я понимал, что отец сильно переживает, отправляя второго сына на войну. На станции почти никого не было посторонних, кроме нескольких солдатских жен, неведомыми путями узнавших о нашей отправке и приехавших из ближайших деревень. Посадка всех 4-х рот прошла в большом порядке. Для офицеров и сопровождающего маршевый батальон начальника эшелона с несколькими унтер-офицерами был подан пассажирский вагон 3 класса, солдаты-же размещались в теплушках по написанному на всех товарных вагонах расчету — « 40 человек — 8 лошадей ». Ехали мы очень медленно — 8 суток, но без всяких происшествий. Командирами других маршевых рот были прапорщики Воробьев Николай, Копылов и Саникидзе Климентий Мамукович. С последним я очень сдружился, хотя он был намного старше меня, отслужил действительную службу в кавалерии, во время войны окончил пехотную школу прапорщиков. Еще в Оренбурге я отпустил домой унтер-офицера Супруна и он был обязан догнать эшелон на ст. Сырт, но его там задержал комендант и арестовал как дезертира. Супрун дал мне на эшелон телеграмму о случившимся, я сейчас-же дал коменданту станции ответную телеграмму с просьбой отправить Супруна вдогонку и тот нагнал нас, сев на пассажирский поезд.
На восьмые сутки мы высадились в городе Новоград-Волынск, из чего стало ясно что мы прибыли на пополнение Юго-Западного или, как было принято говорить, Австрийского фронта. Мы влились в запасный батальон 8 армии, причем роты были отведены за несколько верст от города и расквартированы в деревнях. Здесь уже наступила весна, снег стаял и была и в городе и на дорогах непролазная грязь. Нас с Саникидзе поместили в городе на квартире к одному еврею. Дело было в пятницу и, приведший нас квартирьер долго барабанил кулаками в парадную дверь пока не вышел хозяин дома и извинился перед нами,
— сегодня пятница и, по религиозным обычаям, грешно делать что либо самим и просил подождать, пока не придет русская девочка и зажжет нам лампу. Здесь мы прожили несколько дней в полном бездействии — сдачу рот оформлял начальник эшелона и мы даже и не побывали в расположении своих рот. Гриша где-то разыскал старушку, отпускавшую на дом обеды, очень вкусные и дешевые. Мы с Саникидзе удивлялись дешевизне бывшей здесь несмотря на близость фронта и массу людей-яйца, напр. стоили 3 копейки десяток — каждое утро мы их покупали и истребляли в неограниченном количестве. Здесь-же мы повстречались и с местными выражениями, казавшимися нам испорченным русским языком, вроде «тудой» и « сюдой », «по над берегом». Город не представлял ничего интересного, кроме старой крепости на берегу реки, и населен -22- был почти исключительно евреями. Большую часть дня мы с Саникидзе гадали, куда нас забросит судьба ? Примерно через неделю мы получили приказ на погрузку и к вечеру прибыли в город Ровно, где и ночевали в казармах военного городка. Утром нас построили на разбивку и всех назначили на пополнение 40-го корпуса 8-й армии которой командовал ген. от кавалерии Брусилов. Мы выстроили роты на лесной поляне — кругом был прекрасный лес, было тепло, светило солнце. Принимавший пополнение капитан Вишневский назначил мою роту в 5-й стрелковый полк, а меня в 7-й, Воробьева с его ротой тоже в 5-й полк. Тогда мы стали просить капитана о назначении нас в один полк, при чем врали, что мы двоюродные братья, а я добавлял, что не хочу расставаться со своими солдатами. Капитан долго не сдавался, но потом уступил и назначил меня в 5-й стрелковый полк. Саникидзе и Копылов со своими ротами попали в 4-ую стрелковую дивизию. Приемщики от полка — унтер офицеры повели нас в полк, занимавший окопы в районе станции и Местечка Олыка Волынской губернии. Шли по полотну железной дороги, проходившему по просеке прекрасного строевого хвойного леса. Везде заметны следы осенних боев 1915 года, когда противник подходил под самое Ровно и был затем отброшен немного на запад. Наш 40-й корпус, как все, состоял из двух дивизий
— 2-й и 4-й стрелковых, неофициально называвшися Российскими в отличие от стрелков Сибирских, Туркестанских и Финляндских, имевших свою нумерацию с первого номера. В мирное время стрелковые полки имели 2-х батальонный состав и, по сути дела, только этим и отличались от армейских частей. К 1916 году стрелковые полки были развернуты до 4 батальонного состава. Наши « Российские » стрелковые полки в мирное время стояли в Царстве Польском и наш полк в городе Радоме. Было 5 дивизий « российских » стрелков. Нашей дивизией командовал генерал-лейтенант Белозор, а 4-й, знаменитой по обороне Шипкинского перевала в Русско-Турецкую войну 1877/78 гг.
— генерал Антон Иванович Деникин, тот самый Деникин, командовавший белыми армиями Юга России в гражданскую войну. В его дивизии полки были шефскими — например : 16-й стрелковый имп. Александра III полк и на погонах носили накладные медные вензеля своих шефов.
С наступлением темноты мой проводник-приемщик повел роту в окопы полка, люди мои уже были разбиты по ротам и каждую группу вел приемщик от роты унтер-офицер. В этот день я в последний раз командовал своей ротой, после чего с людьми почти не встречался так как они были рассеяны по всем 16 ротам полка. Проводник предупредил, что нельзя разговаривать и курить, чтобы не вызвать огня противника, а мы были примерно за 4 версты от него и такая предосторожность была сомнительна, по крайней мере потом я держался гораздо беспечнее. Примерно за пол-версты до позиций пошли уже цепью, ночь была непроглядна, а грязь непролазна и идти в вязкой почве было трудно. Было и жутковато-ведь мы были на фронте и вблизи противника. Как я потом убедился, ничего особо опасного не было, но скрытность подхода нужно было соблюсти, поскольку наши окопы были на открытой местности и, если бы австрийцы осветили местность прожекторами или ракетами, наш подход был бы обнаружен, но австрийцы преспокойно сидели в своих окопах, уверенные, что мы ничего не можем против них предпринять, тем более при таких неприступных, как они считали, укреплениях. Невероятная грязь тоже не позволяла проявлять какую либо активность обеим сторонам. Я был назначен в распоряжение командира 2-го батальона капитана Ростиславско-го Тихона Семеновича, в землянке которого прожил несколько дней, после чего был назначен младшим офицером 8-й роты, которой командовал прапор. Барабанщиков, произведенный в офицеры за боевые отличия из подпрапорщиков. На участке царило полное спокойствие — ни одного выстрела. Окопы были в рост человека « полной профили » для стрельбы стоя со ступеньки, были сделаны бойницы из дощечек, засыпанных с боков и с верха землей бруствера. Землянки представляли из себя очень примитивные укрытия, так как наката не имели и скорее были построены в расчете на русское « авось ». Крыша была из тонких жердей, покрытых тонким слоем соломы и засыпана тоже тонким слоем земли. Такое «укрытие» могло быть пробито и ружейной пулею. Блиндажей не было совсем, кое-где были жиденькие козырьки. Глинистая, болотистая почва создавала много неудобств — на дне окопов стояли лужи и грязь, приходилось мостить подручным материалом, которого и не было под руками, настил постоянно уходил в почву. Перед окопами было проволочное заграждение в четыре ряда кольев. Роты занимали участки до 1000 шагов по фронту. Днем у бойниц стояли редкие часовые-наблюдатели, остальные люди сидели в землянках, занимаясь своими делами. На ночь выставлялся дежурный взвод. Как правило, все люди находились в боевой готовности — были одеты в шинели и спали не раздеваясь, не снимая снаряжения, и сапог.
Шагах в 500 примерно перед нами простиралась укрепленная линия окопов и перед нею полоса проволочных заграждений в 16 рядов кольев, последние ряды которых были на самом бруствере. Местами окопы были двухъярусные -23- и укреплены железобетонными кубами, почти в метр по сторонам. В общем, австрийцы, будучи на чужой земле, не жалели на оборудование позиций ни русского леса, ни русских сел и использовали все максимально и для укрепления позиций и для удобного в них пребывания. Фронт остановился на этом месте осенью 1915 года и окопы отрывались осенью, поэтому даже простым глазом определялись насыпи и бруствера ходов сообщения и окопов 2-й и третьей линий, потому что маскировка за отсутствием дерна была не соблюдена выброшеная земля демаскировала всю сеть укреплений. Сравнение наших окопов и австрийских было далеко не в нашу пользу — австрийцы ничего не жалели, тем более чужого — рубили лес, разбирали хаты крестьян, а нам лес рубить запрещалось, а тем более разбирать хаты и без того почти нищенствующих украинских крестьян.
Окопным бичем были ВШИ, которыми заражены были все поголовно и они, как на свежего человека, безжалостно на меня набросились, — было (в начале) невероятно омерзительно ощущать на своем теле, белье и одежде этих паразитов. Потом я к ним привык, как к неизбежному злу. Вшивость была невероятной и у особо неряшливых они заводились даже в бровях. Бороться со вшивостью было нечем — вода подвозилась в небольшом количестве и умываться по-настоящему было нечем. Как ни странно, а вшивость не вызывала заразных заболеваний вплоть до конца войны. Стрелки были хорошо одеты в зимнем обмундировании, сапоги исправны, за чем очень следилось. Каждый имел вполне исправную винтовку и по 250 боевых патронов, за сохранностью которых велось неустанное наблюдение — учитывался недостаток патронов в 1915 году. Недостатка винтовок не ощущался и разговоры о том, что нашему солдату приходилось «ждать » пока не убьют соседа, чтобы получить винтовку — оказались неправдоподобными (по крайней мере в наших частях такого являения не было). Я, наслышавшись о якобы страшном недостатке в винтовках на фронте, расспрашивал старых солдат участников боев 1915 года и ни один из них не подтвердил этого слуха, патронов было действительно маловато, « не в волю » и был большой недостаток в артиллерийских снарядах, почему вся тяжесть боев ложилась на пехоту, несшую от огня противника большие потери, тратившего боевые припасы безучетно. Стоявшая рядом с нашей, на правом фланге, второочередная 101-я пехотная див., сформи рованная из запасных и, как и все второочередные насмешливо называемая «бабушкиной гвардией Господа нашего Иисуса Христа », была вооружена, как и многие другие, полностью трофейными австрийскими винтовками и имела в достаточном количестве к ним патронов. Прозвище « бабушкина гвардия Господа нашего Иисуса Христа» произошло от того, что все сформированные в начале войны ополченские дружины, впоследствии сведенные в пехотные полки и дивизии, на фуражках носили вместо кокарды медный крест и были вооружены берданками. Вот с такими, устаревшего образца однозарядными винтовками, эти дружины сражались против хорошо вооруженного противника. Весь соседний 39-й корпус был вооружен австрийскими винтовками. Эти винтовки, системы « Манлихер », были со съемными ножами-штыками, в основном утерянными, были снабжены поделанными уже нашими оружейными мастерскими такого ж вида ножами-штыками, но со штыковой трубкой, дававшей возможность стрельбы с примкнутым штыком. Продовольственное снабжение было хорошим и стрелки имели бодрый и здоровый вид, и я не находил, что их боевой дух подорван неудачами 1915 года. Как и полагалось русскому солдату, стрелки были всегда выбриты, одеты по форме, подтянуты и имели молодцеватый вид. Все это, возможно, было потому, что, как отмечает в своих воспоминаниях генерал Брусилов, 40-й корпус, куда входила и наша дивизия, был одним из лучших в 8-й армии и сохранил свою высокую боеспособность.
Днем не раздавалось ни одного выстрела. Редко, редко выстрелит полевая пушка — стрелять по противнику было совершенно бесполезно. Зато, ежедневно над нашими окопами появлялись по два-три аэроплана « Таубе », летевших в наши тылы на разведку. Наша артиллерия их обстреливала. Специально зенитных орудий тогда не было. Зрелище было интересным и мы наблюдали за облачками разрывов шрапнелей, тянувшимися цепочкой за аэропланом. Слово « самолет » в ту пору не употреблялось. Нашей артиллерии не было видно и невольно закрадывалась мысль: — снабжена ли она снарядами и не придется ли нам, как и в 1915 году, отдуваться своими боками. Как показали дальнейшие события наша артиллерия была на должной высоте и оправдала себя полностью.
Газеты на фронте были редкостью даже среди офицеров, поэтому безотказно работал « Солдатский Вестник », как назывались быстро распространявшиеся слухи и новости, исходившие из довольно достоверных источников — как телефонисты всех степеней, передающие и принимающие все распоряжения сверху вниз и обратно. Наступление на фронтовом языке называлось «Ломайло » и все ждали, что. как только земля подсохнет неизбежно будет « ломайло » тем более, что отступление прекратилось, за зиму люди хорошо отдохнули, освоились с окопной жизнью, появились в достатке -24- боевые припасы и « безделье » надоело.
Через две недели полк был сменен и отошел на отдых в Клеванский лес (близ станции Кле-вань). Лес был просто великолепен — высоченные строевые сосны, местами болота — ведь это была южная часть Полесья Сразу, по прибытии в лес, все роты приступили к постройке землянок и был построен уже к вечеру, целый распланированный по уставу лагерь. Достойно удивления, что при отсутствии инструментов и только при помощи носимого шанцевого инструмента да поперечных пил, бывших при ротных кухнях, землянки были окончены к вечеру. Огромные сосны валились, очищались от веток, а затем, при помощи клиньев, раскалывались вдоль на плахи, из которых над вырытым котлованом делалг<сь крыша «коньком », закрывавшаяся ветками и присыпавшаяся земле. Почва была песчаной и сырой и, проспав первую ночь на подостланных на пол ветках, утром все встали совершенно сырые. Установленные в землянках складные, переносные печи и топившиеся беспрерывно, благо дрова были рядом и в изобилии, скоро высушили песок пола почти на полметра. Началась всеобщая охота на вшей и их безжалостное ежедневное истребление. Я, второй младший офицер-прапорщик Куликов и ротный командир Барабанщиков помещались в землянке ротного командира. У нас тоже стояла постоянно топившаяся железная печка. Мы с Куликовым были новички и ужасно стеснялись искать и бить вшей при Барабанщикове и друг друге. Но когда Барабанщиков уходил, мы за них принимались, так как, при жаре царившей в землянке, вши начинали ползать и производили непереносимый зуд. Эти паразиты скоплялись у щиколоток, в пахах и под мышками. Мы с Куликовым потом стали соревноваться, кто больше набьет вшей. Число « трофеев » достигало до полусотни, даже если процедура производилась два-три раза в день.
Была построена офицерская столовая, вроде павильона, стены которого были из переплетенных жердей, столы врыты в землю и около них врыты скамьи. Обеденные столы такого же типа были установлены возле землянок каждой роты. Офицеры были обязаны приходить в столовую и, таким образом представилась возможным ознакомиться со всеми. Кадровых офицеров было мало — человек 10, так же как и кадровых солдат, которых в некоторых ротах не было совсем, да и были они в ротах по одному из числа случайно уцелевших. Командиром полка был полковник Илья-шенко, другими кадровыми офицерами были: помощник по хозяйственной части подполковник Глотов, командир 3-го батальона подполковник Гаскевич, командир 1-го батальона поручик Гуммель Николай Иванович, командир 2-го батальона кап. Ростиславский, штабс-капитан Жадзилко, начальник команды разведчиков поручик Близнер Владимир и полковой адъютант поручик Столяров. Остальные были прапорщики военного времени, прапорщики запаса и один капитан, призванный из запаса командир 4-го батальона Демьянов.
Обеды в столовой проходили так : все собирались к назначенному часу, затем приходил командир полка, здоровался с нами и просил садиться, занимая свое постоянное место за столом. Начинался обед. Обслуживали солдаты. Обед проходил в чинном порядке, а после ухода командира полка желающие поболтать оставались, начинались разговоры, шутки, смех. Рассказывались анекдоты, в большинстве случаев нецензурные, и мастером их рассказывать был поручик Козаченко. Обязательным слушателем анекдотов был полковой священник отец Николай, личность крайне несимпатичная и не любимая и офицерами и солдатами, хотя его деятельность в полку по своей « специальности » была крайне ограничена. Во время обеда играл полковой оркестр :
Всех офицеров полка я быть может не помню, как и не помню их должностей и привожу список по памяти :
1. Командир полка — полковник Ильяшенко,
2. Полковой адъютант поручик Столяров,
3. Начальник команды разведчиков — поручик Близнер,
4. Командир 1 батальона — поручик Гуммель,
5. Командир 1 роты — прапорщик Воскресенский,
6. Командир 2 роты — поручик Буцевол.,
7. Командир 3 роты — поручик Чашков Михаил,
8. Командир 4 роты — поручик Чишко,
9. Командир 2 батальона — капитан Ростиславский,
10. Командир 5 роты — прапорщик Массаков-ский Кирилл,
11. Командир 6 роты — прапорщик Тряпицын Михаил,
12. Командир 7 роты — прапорщик Беккаревич,
13. Командир 8 роты — прапорщик Барабанщиков,
14. Командир 2 батальона — подполковник Гаськевич,
15. Командир 4 батальона—капитан Демьянов,
16. Начальник пулеметной команды — штабс-капитан Черкасов,
17. Младший офицер пулеметной команды — прапорщик Хаскин,
18. Начальник обоза — он же командир нестроевой роты штабс-капитан Лункин,
19. Младший офицер 8 роты — прапорщик Кульчицкий, -25-

20. Младший офицер 8 роты — прапорщик Куликов,
21. Начальник связи полка — поручик Беляев Алексей,
22. Младший офицер роты — прапорщик Голиков,
23. Начальник Комендантской команды — прапорщик Малянтович,
24. Помощник командира полка по хоз. части — подполковник Глотов,
Должности остальных я уже не помню и перечисляю их по фамилиям :
25. Штабс-капитан Жадзилко,
26. Поручик Наурузов,
27. Прапорщик Туголуков,
28. Прапорщик Фень,
29. Прапорщик Кобалевский,
30. Прапорщик Канский,
31. Прапорщик Воробьев,
32. Поручик Козаченко,
33. Прапорщик Володин,
34. Прапорщик Павленко Павел,
35. Прапорщик Подопригора,
36. Прапорщик Петрушевский,
37. Прапорщик Афонасьев,
38. Прапорщик Иконников,
39. Прапорщик Цибульский,
40. Прапорщик Кротков,
41. Старший врач Еськов,
42. Капельмейстер Гзыль.
Фамилий казначея полка и делопроизводителя — военных чиновников я уже не помню.
Как и все пехотные полки, полк состоял из 4-х батальонов четырехротного состава — 16 рот, пулеметной команды (роты), команды пеших разведчиков (рота), саперной роты, команды конных разведчиков, команды связи, комендантского взвода, музыкантской команды — духового оркестра, команды траншейных орудий — минометы и бомбометы, обозов 1-го и 2-го разрядов, обслуживаемых нестроевой хозяйственной ротой, при нестроевой роте были сапожная мастерская и швальня, команды по сбору оружия, полкового околодка (санчасть) с санитарными двуколками, солдатской и офицерской лавочек и офицерской кухни. Каждая рота имела свою походную кухню и кипятильник. При санчасти была и прекрасная машина — вшибойка. По штату военного времени в ротах было по 250 (в среднем) « штыков » т. е. строевых солдат, и, в общей сложности, число людей в полку достигало до 5000 человек.
Настал март, стояла прекрасная погода. Полк по-прежнему стоял на отдыхе в Клеванском лесу. Пришло и извещение о производстве меня в подпоручики. Оказывается, никто из нас не знал, что было установлен стаж службы в запасных частях в один год для производства в следующий чин младших офицеров. Между
прочим, установленные сроки для производства в следующие чины — для обер-офицеров (от прапорщика до капитана) были установлены в 4, 6 и 12 месяцев пребывания на фронте, у нас не соблюдались - видимо командование - старшие офицеры из кадровых не желали давать хода офицерам военного времени, а может была и какая другая причина, вроде воли командира полка — не знаю, но даже наш герой Близнер, к тому же кадровый офицер, давно выслуживший сроки, все ходил в старом чине. В других частях, особенно во второочередных где почти кадрового офицерства не было — закон о производстве соблюдался и чинопроизводство шло без задержки, в силу чего многие окончившие училища в 1915 году давно обогнали меня и в чинах и в орденах.
Выучил я и фронтовую песню, широко распространенную по всему фронту и певшуюся на мотив « Из за острова, на стрежень » которая мне очень нравилась, как отражающая фронтовую действительность :


Хорошо тебе на воле

сыпать ласковы слова —

посидел бы ты в окопе,

испытал бы то, что я.
 

Мы сидим в открытых ямах,

на нас дождик моросит,

как засыпят пулеметы —

так, поверьте, нельзя жить.
 

Вот пришло нам приказанье

из окопов вылезать —

только голову покажешь —

как шрапнели зажужжат.
 

И пойдем мы все в атаку,

крикнем громкое « Ура ! »

страшно видеть эту массу —

все убитые тела !
 

Там лежит товарищ, стонет,

просит помощи себе:

« приколи штыком, товарищ,

не дай мучиться ты мне ».
 

Вон там движутся фигуры —

санитары и сестра,

а за ними едет фура —

фура Красного креста.
 

Всех нашли, перевязали,

положили на возки,

боли страшные уняли,

в лазарет потом свезли.
 

Им теперь тепло и сыто,

смотрят радостней глаза -26-

и одна у них защита —

милосердная сестра.
 

У вас есть новые пластинки,

Вы заведете граммофон —

мы-ж трясемся как осинки,

каждый час мы смерти ждем.
 

Господа, меж вами много

есть отцов и матерей,

что недавно провожали

на войну своих детей.
 

Меня назначили для прохождения дивизионных курсов минометного дела. В это время на вооружение поступил миномет системы капитана Лихонина. Миномет носился двумя людьми на вставляемых в пазы на станине палках, имел небольшой примитивный угломер и поршневой затвор, заряжание производилось путем вставления в казенник патрона, мина-же, имевшая вес 57 фунтов, вставлялась в ствол миномета имевшимся у нее хвостом — поршнем. Мина при выстреле делала довольно крутую траекторию, была видна во все время полета, взрыв давал эффект не меньше ,чем тяжелый снаряд. По окончании курсов в районе лагерей было построено проволочное заграждение, отрыт окоп и в нем поставлены мишени в рост. Был отрыт и сделан надежный блиндаж для собиравшегося сделать смотр нашей подготовки начальника дивизии. Стрелял я с открытой позиции, а начальство сидело в блиндаже, шагов на сто позади. Наводка была столь удачной, что одна мина попала в мишень, в которую и наводился миномет, а проволочные заграждения были сметены. Начальник дивизии остался доволен. Тут же присутствовал фотокореспондент журнала « Огонек » снявший из блиндажа момент взрыва мины. Каково же было мое возмущение ,когда я увидел в журнале этот снимок с подписью... обстрел австрийских позиций ! Тем временем в окопах первой линии было отрыто несколько площадок для стрельбы из миномета (один на полк) и мне было приказано ежедневно производить пристрелку по австрийским окопам. Негромкий выстрел сразу привлек внимание австрийских наблюдателей и они увидели летящую мину, открыв по ней ружейный огонь, но, как только мина начала склоняться вниз головкой, как, было видно в бинокль, австрийцы разбежались по окопам в сторону от предполагавшегося места разрыва. Немедленно был и получен ответ ввиде снаряда. Одну мину австрийцы подбили ружейным огнем, сбив одно из четырех крыльев хвостового оперения и мина не долетела, упав закувыркавшись перед окопами. Сделав три-четыре выстрела, приходилось сниматься с огневой позиции и бегом тащить миномет в другое место, так как немедленно начинался довольно точный обстрел полевой артиллерией противника. Обычно наше «бегство» с минометом сопровождалось руганью ротного командира, с участка которого производилась стрельба, за вызов обстрела .поэтому, хотя действие миномета было хорошим, мое с ним появление встречалось ротными командирами не очень любезно.
В апреле при полку был создан учебный батальон для повышения подготовки слабообученных солдат, собранных со всего полка и в этот батальон я был назначен командиром роты. Ко мне попал и мой оренбургский солдат-чуваш — Василий Иванович, к которому я приказал относиться так же, как приказывал в Оренбурге. Обучали солдат самому необходимому : подготовительным к стрельбе упражнениям, стрельбе дробинкой, колке чучел, метанию ручных гранат и преодолению препятствий. Прапорщик Воробьев, назначенный ко мне в роту младшим офицером однажды получил письмо и был очень расстроен. Оказывается в Оренбурге он жил на квартире у Воробьевых, имевших дом на Форштадской площади, и с ним сбежала на фронт дочь хозяев дома, о чем никто не знал, хотя на фронт мы ехали вместе. В Ровно он ее оставил, и теперь она осталась без денег и в очень неудобном положении. Воробьев сказал мне, что не знает, что делать, я ему говорю « напиши письмо, чтобы ехала домой и пошли денег на дорогу ». Воробьев говорит ,что денег у него мало, я даю ему 25 рублей, заставляю написать письмо и посылаю Гришу сдать на почту и деньги и письмо. Воробьева вернулась в Оренбург и о дальнейшей ее судьбе мне неизвестно.
В 1916 году православная пасха почти совпадала с католической и, кому-то в полку пришла в голову мысль, что следует пойти к австрийцам христосоваться и что, по случаю такого большого христианского праздника они стрелять не будут и встреча между окопами состоится благополучно. На это, по тем временам тягчайшее воинское преступление и при том опасное, могли решиться только отчаянные головы и вот из окопов 6-й роты, которой командовал прапорщик Тряпицын, вышло до 50 человек, в большинстве георгиевских кавалеров во главе с младшим офицером роты прапорщиком Голиковым. Австрийцы тоже вышли из окопов и встретили наших приветливо, а офицеры стали приглашать наших солдат спуститься в окопы. Голиков, как он потом рассказывал, на это сказал, что если русские спустятся в окопы, то их уже не отпустят и заберут в плен ибо они увидев устройство австрийских окопов, узнают военную тайну. Австрийский офицер заверил честным словом, что ничего этого не будет и все русские будут отпущены. Люди поверили, -27- но едва спустились в окопы, как были схвачены в плен. Возмущение Голикова, конечно, не помогло. Это происшествие легло настоящим позором на полк и командир полка был в отчаянии — ведь и люди-то пропали из числа лучших. На всех это произвело тяжелое впечатление, вызвавшее и ненависть и жажду отмщения врагу за такое предательство. В это время я находился в тылу, ничего не знал и праздновал со своим учебным батальоном пасху. К празднику всем солдатам, независимо от религии, было выдано праздничное угощение состоявшее из половины кулича, яиц и колбасы причем в вполне достаточном количестве. Мои унтер-офицеры достали где-то «житневки», как назывался украинцами самогон из « жита », и явились ко мне в землянку с поздравлениями. С точки зрения устава я сделал вопиющее преступление, выпив с «нижними чинами». Конечно, унтера знали, что мне может изрядно попасть, и проделали вес это так, чтобы никто не знал. И вот, среди такого спокойного времяпрепровождения, я получаю приказ о назначении меня командиром 6-й роты, а прапорщик Тряпицын смещался в младшие офицеры. Я явился в штаб полка, а затем отправился в окопы и принял от Тряпицына роту, узнав попутно подробности пасхального братания. На утро четвертого дня австрийцы выставили в своих окопах против моего участка большой белый флаг, раздался сигнал на рожке и из окопов вылез прапорщик Голиков бегом пустившийся в сторону наших окопов. Голиков тотчас же, под конвоем был доставлен в штаб полка, а оттуда в штаб дивизии корпуса и армии, где его допрашивали о случившемся и обо всем, виденном им в тылу противника. Вернувшись в полк и роту, Голиков рассказывал мне и Тряпицыну свои приключения. Он сказал, что его сразу же, по взятии в плен, повезли на автомобиле в штаб Австрийской армии, где его стали допрашивать, а он, якобы, возмущался тем, что его захватили обманом, нарушив честное офицерское слово, и требовал чтобы его отпустили. Ему отвечали, что не может быть, чтобы офицер австрийской армии нарушил честное слово и предложили назвать этого офицера, дав Голикову на просмотр фотографические карточки офицеров стоявшего на позициях против нас австрийского пехотного полка. Голиков указал такового, после чего его привезли в окопы и выпустили, оставив в плену всех пришедших с ним наших солдат. Голиков рассказывал, что австрийские окопы хорошо укреплены и оборудованы лучше наших. В этот же день Голиков был переведен в другую роту и надо сказать, что Голиков дешево отделался, не понеся никакого наказания.
Стояние в окопах было попрежнему спокойным. Мой участок на правом фланге упирался в глубокий овраг, обращенный устьем в сторону противника. В этом овраге мы с Тряпицыным расстреливали неразорвавшиеся австрийские снаряды, а их было порядочно, собирали маки, которые зацвели в это время, иногда мы выходили в поле шагов на 15-20 из оврага и нас почти никогда не обстреливали — было далеко, шагов 600. Однажды я вышел далеко вперед, чтобы сорвать маки, и даже стал к ним ползти, протянул руку к цветку, а он был срезан меткою пулей. После этого я перестал собирать маки. Кроме меня и Тряпицына в землянке вместе с нами жила « связь », по одному человеку от каждого взвода роты, в обязанность которых входило постоянно быть и дежурить при ротном командире. Все это были георгиевские кавалеры унтер-офицеры; Клюев, Квасов, Гаголкин и Захаров. Наиболее интересные из них были Клюев и Квасов, Гаголкин сыграл в моей жизни большую роль, но об этом речь будет дальше. Жили мы, как теперь бы сказали «по-демократически », проводя свободное время в бесконечных разговорах и чаепитии — основных развлечениях окопной жизни. Клюев происходил из крестьян Раменьского уезда Воронежской губернии села Сосновки, скитался по Сибири и там, на одной из заимок в тайге научился у какого-то отшельника гадать на картах. Гадал Клюев просто уму непостижимо, прошлое угадывал так точно, что поражал всех, и был широко известен среди офицеров полка и часто ротные командиры звонили мне по телефону, прося прислать Клюева «погадать». Клюев не отказывался, но выговаривал, что, например, если он точно угадает день получения посылки из дома, а такие вопросы ему задавались, то ему за это будет угощение, что и соблюдалось. Раскладывал Клюев точно так же как и все гадающие, но не говорил при этом ни слова, а делал какие-то записи, одному ему известными условными знаками. Закончив раскладку карт и записи, смотря на свою запись, он начинал говорить и выкладывал такие вещи, от которых слушатель иногда чувствовал себя не в своей тарелке. Я часто прибегал к этим услугам Клюева и он мне, гадая, сказал правду — что я ухаживал сразу за двумя барышнями, назвал их рост, цвет волос, глаз и любимых платьев и назвал их имена. Конечно, имена Клюев мог узнать по моим письмам, которые ему случалось сдавать на полевую почту, но остальное ? Забегая вперед, скажу, что Клюев предсказал, что в одну из ночей, когда рота будет на работах впереди окопов он сам будет « нехорошо ранен » : и, действительно, когда рота устанавливала впереди вырытых апрошем окопов заготовленные заранее рогатки, Клюев был ранен вниз туловища навылет и выходное отвер-ствие раны было через задний проход. Мне он -28- предсказал, что тоже исполнилось, ранение в голову. С Клюевым я переписывался вплоть до 1918 года, когда связь, в связи с гражданской войной, прекратилась. Предсказал он и о революции и о том, что в гражданской войне победят большевики. Клюев лежал в госпитале в Воронеже, откуда прислал мне первое письмо, а затем был в отпуску по ранению у себя в Сосновке и в полк более не вернулся.
Квасов, рыжеватый парень, отличился тем, что однажды ночью, по собственному почину отправился в австрийские окопы, залез там в землянку, выследив, когда из нее все вышли, стащил там окорок и буханку хлеба и вернулся невредимым, да еще с трофеями. Захаров был старше всех по возрасту и ничем особым не выделялся.
Землянка моя помещалась на краю оврага и по выброшенной наверх земле, конечно демаскировалась и была хорошо заметна австрийцам которые изредка выпускали по району землянки несколько снарядов, иногда с отравляющими веществами, кроме того мы постоянно выходили в овраг прогуляться. В один из дней когда мы все улеглись на земляные нары после обеда — на нас вдруг упал огромный кусок земли прямо мне на ноги, мелкие же куски земли осыпали остальных. Это попал в крышу снаряд. Фельдфебелем роты был Васев, очень бойкий, маленького роста, одно ухо у него было почти наполовину отстрелено. Интересную личность представлял из себя подпрапорщик Турчинский, кавалер полного банта, имевший все четыре степени георгиевских медалей и георгиевских крестов и произведенный по статуту ордена за это в подпрапорщики. Турчинский был неграмотен и, поэтому не мог использоваться на должности фельдфебеля роты. Человек он был очень дельный и храбрый, был кадровым солдатом и, имея большой опыт, полученный в многочисленных боях был бы очень полезен, как младший офицер, но его неграмотность не « пускала » его в офицеры и, если бы не это, — он давно бы был прапорщиком, как его сослуживцы Барабанщиков и Чашков. Когда Турчинскому приходилось расписываться, то он ставил свой штамп-гриф, который вместе с маленькой штемпельной подушечкой он всегда имел при себе. За недостатком офицеров в роте Турчинский фактические исполнял должность младшего офицера-командира второй полуроты.
В роте было около 250 солдат, из которых « штыков » в строю было 242 человека. Пища и кипяток для чая в установленные часы подвозились к ходу сообщения и по нему люди с котелками или чайниками ходили за пищей. Офицерам пища приносилась денщиками из офицерской кухни ,довольствие в которой было платное, до 30 рублей в месяц. Готовил хороший повар и пища была разнообразна и вкусна. Так утром давалось к чаю два пирожка с мясом или с рисом и яйцами или булка « франзоля » собственной выпечки. Обед был из двух блюд и меню его зависело главным образом от того, что можно было купить у крестьян. На второе было обязательно какое-нибудь жаркое, от котлет до жареных уток. Ужин — одно блюдо, тоже жаркое. Солдаты получали обед из двух блюд — первого с мясной порцией и второго — каши гречневой или пшенной. В 1915 году кормили хуже и каши и супы бывали из перловой крупы или чечевицы. Перловку солдаты иначе как «шрапнель» не называли и не любили приготовленные из нее блюда. Махорки было в изобилии так как кроме пайковой, раздавалась из постоянно прибывающих из тыла подарков. Пачки махорки лежали на берме окопов, никем не тронутые и оставлялись там и при смене из окопов. Большим недостатком было отсутствие бань, что способствовало распространению вшивости и как следует вымыться можно было только во время стоянки в резерве на отдыхе в банно-прачешном отряде, во время чего солдатам менялось белье, а обмундирование обрабатывалось во вшибойках паром. В клеванском лагере была построена специальная землянка-баня. Один раз к лагерю подошел поезд-баня Красного креста. Устроен он был очень хорошо. Когда я мылся, то еще при входе в моечный вагон был поражен массой мертвых вшей белевших на полу, как шелуха от семячек. От вшей не избавляли ни шелковое белье, ни сера, привязываемая в марлевых мешочках к телу, да и вообще спасения от них не было, ибо все обжитые землянки были ими заражены и ничего не стоило их снова набраться. Между прочим у меня лично вшей стало значительно меньше, а в 1917 г., можно сказать, и не было, хотя условия были прежние. Видимо, вши заедали главным образом новичков, как « свежее мясцо ».
В свободное время стрелки занимались и разными поделками из собираемых ими головок снарядов, пуль и гильз, отливая из них кольца, мундштуки, цифры на погоны, ложки для обеда и делая это весьма искусно, как настоящие кустари, причем не имея никакого специального инструмента. Удивляться не приходится — ведь тульский кузнец блоху подковал.
Однажды стрелки мне заявили, что австрийские снаряды часто не рвутся потому, что они начинены глиной и, в убеждение, приглашали к себе в землянку посмотреть самому. Войдя в землянку, я прямо обомлел — на полке возле печной трубы стоит ряд неразорвавшихся снарядов, заготовленных « впрок » для поделок, и обращение ребят с этими снарядами самое небрежное, как с поленьями дров. На столе стоял уже подготовленный для показа мне снаряд -29- с отвинченной головкой, и в нем копался ножом стрелок, затем зажегший спичку, поднесший ее к « глине» и сказал : « Смотрите только плавится ». Я объяснил, что это не глина и причина, что снаряд не разорвался, не в ней, а во взрывателе, что взрыв происходит от детонации и что неразорвавшиеся снаряды очень опасны, так как могут взорваться от малейшего сотрясения, как и остаться целыми. Я приказал при мне же выбросить все снаряды за бруствер окопа, Австрийцы вопреки Женевской конвенции, употребляли и разрывные пули, которые от обыкновенных отличались — по виду — только тем что были несколько длиннее. Находились такие мастера, что распиливали эти пули вдоль, не повредив внутреннего устройства. Мне говорили, что один из стрелков даже раскусывал эти пули зубами — и ни одного несчастного случая !
Примерно в двух верстах, в тылу наших позиций находилось местечко Олыка, через которое шло шоссе на город Луцк, населенное евреями, деревни же, населенные крестьянами украинцами, своими околицами подходили почти вплотную к нему. Почти в каждом доме местечка была если не настоящая лавочка, то все равно можно было купить многое и, главным образом, бакалейные товары. В 1915 году австрийцы занимали Олыку и, отступая, оставили замаскированный телефон на чердаке одного из домов, обслуживаемый скрывавшимся на чердаке евреем. И вот, один из пристрелочных снарядов австрийцев попадает в этот дом, возникает пожар и бросившиеся тушить его стрелки обнаруживают еврея и телефон. Евреи прекрасно знали (и даже лучше, чем офицеры), какой полк стоит на позиции, какой на отдыхе, какой какого сменяет. Между прочим, в пулеметной команде был прапорщик Хаскин, которого и по наружности и по фамилии легко можно было принять за еврея и местные евреи постоянно добивались у стрелков « скажите, Ваш барин еврей ? » и никак не хотели верить, что он русский, и Хаскин пользовался большим вниманием « как свой ». В Олыке стоял старинный замок князей Радзивиллов — огромный дом находившийся в полном порядке и даже в специальной яме жил медведь. Управляющий князя жил при замке и наблюдал за его состоянием. Радзивиллы имели много поместий и замков в пограничных губерниях России, а так же и в Австрии. Осмотреть замок, при всем желании было нельзя, так как в нем размещался штаб дивизии, в расположение которого без разрешения или вызова т. е. без служебных причин попасть было запрещено. В апреле, когда полк стоял в резерве в местечке, я жил на квартире у одной молодой вдовы — еврейки вместе с другими офицерами. Среди них был прапорщик Фень, весьма веселый человек,
знавший множество опереточных арий и постоянно их распевавший для нашего и собственного удовольствия. У хозяйки, в передней части дома была лавочка и вот однажды Фень захотел шоколадных конфект « Пьяная вишня », которых у хозяйки в продаже не было, Фень начал тогда посмеиваться над бедностью лавочки товарами и поспорил с хозяйкой, что та ни зачто не достанет этих конфект, та же недолго думая тотчас отправилась в Киев и через два три дня привезла Феню фунт этих конфект.
Должен сказать, что несмотря на то что в окружении были одни мужчины — отношения к женщинам со стороны и офицеров и солдат были самые порядочные и никаких жалоб от населения не было. Если же и обделывались известные дела, то только по взаимному согласию и тайно.
Так же утверждаю, что не было распространено и мордобойство то ли потому, что мордобойца мог быть убит своими же солдатами в первом же бою и это прошло бы совершенно незамеченным, а вернее всего потому, что офицерский состав был преимущественно из числа трудовой интеллигенции и учащихся, совершенно чуждых подобных традиций, которые, кстати сказать уже перед войной Есе более и более уходили в область преданий.
Все лучшее кадровое строевое офицерство было на фронте и было истреблено в начале войны, вся нечисть сбежала в тылы, как среди офицерства, так и солдат зажиточные люди почти не встречались — их деньги и связи помогали им устраиваться в тылу как : Всероссийский союз Земства и городов,питательные пункты, санитарные и банные отряды и поезда — ведь тыл был огромен и обслуживающего армию персонала требовалось многие тысячи. Всех этих чиновников, которым дали права ношения военной формы, чем они очень тщеславились и щеголяли, презрительно и заслуженно называли « земгусарами». В большинстве это были юркие, пронырливые людишки, прекрасно одевавшиеся в пошитую из дорогих материалов форму. Редко они появлялись даже вблизи позиции. Никого не удивляло, что среди офицеров и солдат и даже в разговорах между теми и другими, с ненавистью говорилось об «окопавшихся» в тылу и что, после войны с них за все будет спрошено.
В начале мая полк был отведен на отдых и расположился в палаточном лагере в грабовом лесу близ Олыки. Местность была очень живописная, чистенькие лужайки, обрамленные молодыми елками и соснами радовали глаз. Походная палатка — не роскошь, мала и низка, поэтому палатки разбивались над вырытым ровиком, дно которого служило полом, а уровень почвы — нарами. Началась смена зимнего обмундирования на летнее, для чего роты, по очереди, -30- отправлялись в обоз 1-го разряда и там сдавали зимнее обмундирование и получали летнее. Как раз моя рота возвращалась из обоза, когда был подан сигнал построения по тревоге. Прибыл начальник дивизии, а было очень холодно и я сглупил будучи в летнем обмундировании — не надел шинели, в то время, как сам начальник дивизии и другие офицеры были в шинелях. Я стоял и дрожал от холода, а стрелки не все успели надеть на гимнастерки погоны и расправить фуражки, измявшиеся в мешках. Вид у людей был не важный и начальник дивизии обрушился на меня, не давая мне возможности сказать и слово в оправдание людей, в это же время меня трясло от холода (что все приняли за страх перед начальством). Однако, после Сандецкого начальник дивизии был не так страшен и я все же перебил его и доложил, что в момент подачи сигнала « тревога » рота меняла обмундирование и люди не в состоянии были привести в порядок помятое обмундирование и пригнать его как следует. Начальник дивизии сразу утихомирился, сразу сбавил тон и посоветовал вкладывать в верх фуражек прутики, а когда он услышал от меня, что так и делается, и приказал, для проверки, нескольким стрелкам снять фуражки и показать, даже остался доволен.
Было приказано производить, до сего непрактиковавшиеся строевые и тактические занятия, что многие считали даже не нужным — мы воюем — к чему еще учиться ? Взгляд безусловно вредный, так как пополнения приходили плохо обученные и, пробыв в полках долгое время, многие солдаты, считали себя солдатами запасных батальонов, номера которых и говорили, отвечая на вопрос « какого ты полка ? ». Почти анекдот, что попадая в плен, особенно в 1915 году, и называя вместо номеров полков, номера запасных батальонов из которых они прибыли на фронт, они дезориентировали противника, считавшего что на фронт прибыли новые части. Многие стрелки старались отлынивать от занятий и ,в частности, мой связной Гаголкин. Я заметил, что несколько дней его не видно и, когда спросил и узнал, что с утра он уходит в лес и там прячется — я был вынужден, для примера, наказать его, поставив под ружье, что было одобрено всей ротой, ибо связные при ротном командире занимали несколько привил-легированное положение и рядовые стрелки считали, что они такие же солдаты и должны заниматься наравне со всеми. Это наказание было первое и единственное, которое я наложил на солдата. Под ружье ставили, как правило, на два часа, но мне надоело смотреть на унылую фигуру Гаголкина и я досрочно освободил его от наказания. Занятия проводились гораздо разумнее чем в запасных батальонах : во первых, и это главное, у всех были винтовки, а поэтому и учили практически нужному на войне, отбросив всякую словесность. Было проведено даже ночное полковое учение-наступление в лесу — прошедшее вполне удовлетворительно и вызвавшее среди стрелков обычные в таких случаев толки : какая рота и батальон действовали успешнее, с кем случилось какое нибудь смешное приключение (заблудился в лесу, попал в болото и промок, либо отличился как разведчик). Стрелки прекрасно понимали, что от действий соседа и его самого очень многое зависит в бою и, в первую очередь, его жизнь, и поэтому были очень строги к проявлявшим трусость в бою или какую другую небрежность по отношению к товарищам. Такой, товарищеский контроль «сколачивал » роту и высоко поднимал боевой дух. Между прочим в стрелковых частях был принят шаг по 135 шагов в минуту, вместо 120 уставных и мне было трудновато привыкнуть к такому быстрому шагу, даже на походах, когда, особенно выйдя на шоссе, стрелки сами ускоряли шаг и в полном смысле слова : « врезали во всю ».
В свободное время мы азартно играли в городки. Я играл в одной команде, а прапорщик Тряпицын в другой и это делалось потому, что по правилам игры, проигравшая команда возила на закорках выигравшую команду от кона до кона и было недопустимо, что бы солдат поехал на офицере, кроме того тут и было соперничество между полуротами так как ротный командир, за недостатком офицеров, выполнял и обязанности командира первой полуроты.
Еще с детства вера моя в русского солдата была безгранична, слыша постоянно от взрослых рассказы о подвигах русских солдат, о том, что, если кого обидят на улице, то стоит обратиться к любому солдату и он тебя защитит, я видел в солдате героя, защитника отечества. Любимыми моими рассказами были рассказы о подвигах солдат во время русско-турецкой войны 1877-78 года, память о которой была свежа чуть ли не до русско-японской войны: продававшиеся в те времена лубочные картинки, военного характера были моими любимыми картинками и ими была завешана вся стена у моей детской кровати. Их я берег очень долго и уничтожил только после переезда семьи из Курска в Оренбург, по новому месту службы отца. На всю жизнь в память врезалось описание боя крейсера Варяг, а любимейшей книжкой, я научился читать на 5-м году, была « Книжка рядового пехоты », подаренная мне отцом и содержавшая раздел о подвигах русских солдат во время прошедших войн, который я перечитывал безчисленное число раз. Я был уверен, что солдат никогда и ни в чем не подкачает, чувствовал в лице солдата могучую и охраняющую силу и изо всех сил старался быть достойным вести людей в бой и наравне с солдатами -31- разделять все трудности и лишения войны. К тому-же все солдаты по летам были старше меня и поэтому я их уважал по привитому с детства чувству уважения к любому старшему человеку. Я старался не злоупотреблять и не выпячивать свое привилегированное положение как офицера, не унижал их достоинства и не считал зазорным спрашивать солдат и учиться у них тому, чего я не знал. Все это очень помогло мне и при командовании ротой в запасном батальоне и на фронте в полку, установив атмосферу взаимного доверия.
16 мая наступило внезапно такое похолодание, что прошел снег. Листья на деревьях свернулись и мы дня три изрядно мерзли, так как в палатках печей установить было нельзя. Такая погода, да еще в разгаре весны, была редким случаем в этих краях. Как раз к Тряпицыну приехала погостить его тетка-сестра милосердия одного из прифронтовых лазаретов. Вот мы и ютились втроем в крошечной походной палатке на двоих — мы с Тряпицыным спали на одной стороне палатки, а его тетка на другой. В роте было шесть солдат-евреев и когда выдавали летнее обмундирование, был сделан по ротам запрос на Шапошников и все шестеро заявили, что они шапошники. Я их откомандировал в распоряжение полковой швальни, но уже на другой день все они были с позором возвращены в роту, так как они, чувствуя что предстоят бои, просто хотели хоть как-нибудь избежать их. Солдатский вестник уже упорно болтал, что в предстоящем наступлении, а в том, что это будет никто не сомневался, вся Россия смотрит на 8-ю армию, армия смотрит на нашу дивизию, а дивизия на наш полк. В самом деле Солдатский вестник был прав, так высоко оценивая наш полк. Командовал фронтом генерал Брусилов, сдавший 8-ю армию генералу Каледину. В своих « Воспоминаниях » (страница 196) он пишет: « Из 2-й и 4-й стрелковых дивизий был сформирован новый, 40-й корпус, который по составу своих войск был, несомненно, одним из ЛУЧШИХ во всей русской армии », а там же, на странице 215 Брусилов говорит : « было решено нанести удар в 8-й армии ,в направлении на Луцк », как раз наша дивизия и стояла в этом направлении. Брусилов был популярен среди солдат, когда он еще командовал 8-й армией и солдаты пели песню : « С нами Брусилов, с нами генерал », назначение же его командующим фронтом всеми было принято как вполне его достойное. Командующий 8-й армией генерал Каледин сделал нам смотр. Ввиду холодной погоды, о чем я говорил выше, полк был одет в шинели и построен недалеко от лагеря в колонне « по батальонно ». Был у нас один прапорщик командир роты — Подопригора, так он опоздал к построению полка и появился когда его рота уже стояла на месте, без шинели и путаясь ногами в своей шашке. Командир полка сейчас же прогнал его, чтобы он оделся по форме, приказав ему бежать бегом, что он и выполнял на глазах всего полка. Полк наш выглядел не плохо, Каледин остался доволен и вызвал вперед всех офицеров. Мы вышли и выстроились перед полком, командир полка называл каждого офицера, Каледин здоровался за руку и благодарил за хороший вид стрелков, выражая надежду, что полк не подкачает в боях. В то время во Франции шли упорные бои под Верденом и нас заставили изучать французскую тактику наступления, якобы имевшую большой успех-атаку волнами. Для этого ударная часть сосредоточивалась на очень узком фронте и наступление велось по-полуротно, цепями, следовавшими одна за другой через 2-3 минуты, в расчете на то, что если первые волны будут уничтожены огнем противника, все же какая-нибудь из последующих дойдет до цели. Посколько в полку было 16 рот, учения велись на участке 500-600 шагов, соответствующих участку, который отводился на поле боя. Это говорило так же и за то, что отвод полку такого малого по фронту участка, не что иное как назначение полку нанесения главного удара на прорыв, что и подтвердилось на деле. По сигналу : « атака » из окопов выскакивали первые полуроты передовых рот батальонов 1-й и 5-й; за ними вторые полуроты, а за ними полуроты следующих по номерам рот — за первой вторая, за пятой шестая. Третий и четвертый батальоны следовали в том же порядке третий за первым, четвертый за вторым. Для преодоления проволочных заграждений, полоса которых была в 16 рядов, а местами австрийцы их довели до 19-ти, было приказано плести плетни, чтобы при наступлении, если почему либо проволочные загражения будут целы, набрасывать плетни поверх колючей проволоки и переходить ее по плетням. Плетни плелись из ветвей граба, получились очень тяжелые, каждый плетень были обязаны нести бегом два человека, которые имели одну свободную руку, так как в другой была винтовка — было и тяжело и очень неудобно. Стрелки говорили, что вернее и проще накинуть на проволочное заграждение шинель. Но приказ есть приказа и обсуждению не подлежал — продолжали работу с плетнями. В каждой роте были созданы команды гренадер из числа стрелков, хорошо бросавших гранаты для этого им были выданы специальные мешки через плечо с запасом гранат. Назначением гренадеров была борьба с укрывшися в убежищах и блиндажах противником — цепи не задерживаясь для захвата этих укрытий должны были следовать вперед, а гренадеры, идя за цепью, « очищать » все укрытия от гарнизонов. Действительно, один-два гренадера справлялись -32- с противником, укрывшимся в убежищах, бросив в них одну-две гранаты. Чаще всего австрийцы, видя неминуемую смерть, сдавались гренадерам в плен и толпами, без конвоя, бежали в наш тыл, радуясь, что остались живы при таком побоище. Были выданы ножницы для резки проволоки по несколько штук на взвод и каждому маленькие приборчики, надеваемые на ствол винтовки, для захвата колючей проволоки или телефонной, проволока оказывалась по диаметру канала ствола и выстрелом перебывалась. Особое внимание обращалось на необходимость, немедленного по овладению позициями противника, нарушения связи, для чего было приказано обязательно рвать любой провод, попавшийся на пути, а этих линий связи у австрийцев было очень много. В атаку, вернее назвать, штурм крепости, люди должны были идти с заряженными винтовками, люди учились стрелять из положения « на руку », так как в рукопашном бою это было вернее и скорее, чем стрельба с плеча и выпад штыком. Обучались и пользованию противогазом — были первые противогазы — марлевые маски, смачиваемые раствором гипосульфита из носимого в чехле через плечо шкалика, и очков и часть людей имела новые противогазы Кумманта — Зелинского. Стрелки не очень верили в смертоносное действие газов (хлор и фосген), пренебрегали противогазами и в бою многие их сразу же побросали, как помеху действиям. Дивизионная химическая команда проводила ознакомление с газами, как тогда назвали отравляющие вещества, для этого была установлена учебная газовая камера-палатка из баллона был выпущен хлор в учебной концентрации и каждый желающий входил в палатку в противогазе и без него, затем показывалось действие хлора на растительность — на выпущенном из балоона участке поражения трава погибла. Хотя русская армия в апреле 1915 года понесла большие потери от первой на нашем фронте газобаллонной атаки под Боржимовым и Болимовым, на других фронтах и австрийском в частности газовые атаки не применялись и солдаты, их не испытавшие, — не особенно боялись этого нового оружия противника. Все же на нашем участке, австрийцы каждую ночь выпускали по нашим окопам несколько бомб с слезоточивыми газами (из бомбометов). Эти бомбы представляли из себя железную коробку, величиной с чайный стакан, в дно которой был вмонтирован спиралью бикфордов шнур, загоравшийся при выстреле еще при прохождении канала ствола бомбомета и разрыв бомбы происходил не от удара, а при сгорании всего шнура. Ночью, при перелете, эти бомбы были заметны по огоньку горящего шнура, при падении звук разрыва был очень слаб и бомбы больше шипели, выпуская газ. На моем участке подобный обстрел производился раза три, газ был слезоточивый, запах которого долго держался в окопах и ходах сообщения. Я со связным Захаровым, моим постоянным спутником при обходе участка окопов роты, пытались преодолеть зараженный участок без противогаза, которого у меня и не было, но ни разу сделать этого не смогли — настолько сильно было слезотечение и спазма горла. Даже через день-два стенки окопов все еще пахли газом. Командир батальона послал меня и командира 5 роты Массаковского на рекогносцировку для ознакомления с местностью и участком соседнего с нами 6-го стрелково полка. Поехали мы верхами на положенных по штату ротным командирам лошадях. Я, как неумеющий ездить верхом, подвергся жестоким насмешками Массаковского. Итак,все что можно было сделать — было сделано, предусмотрены все мелочи, — оставалось занять назначенный участок окопов и на месте изучить обстановку и сделать необходимые приготовления к штурму.


«О, знамя ветхое, краса полка родного,

ты, бранной славою венчанное в бою,

кто за твои лоскутья не готовый

иль победить, иль с честью пасть в бою ? »
К.Р.
 

20 мая полк занял окопы. Перед нашим полком был очень сильно укрепленный участок позиций противника : высота 113, 0, выступ с двухъярусными окопами, укрепленными железобетонными кубами, и называвшийся у нас « Фердинандов нос » в честь длинного носа болгарского царя Фердинанда. Каждому ротному командиру была выдана отчетная карточка австрийских позиций, снятая аэрофотосъемкой, на ней была видна вся очень разветвленная сеть укреплений противника и было видно, что нам предстоит штурмовать укрепленную полосу, состоящую из трех линий окопов с массой ходов сообщений, лисьих нор, траншей. Были установлены цели для нашей артиллерии и пехота была обязана, ведя непрерывное наблюдение, помимо артиллерийских наблюдателей, подавать сигналы о действии обстрела, выставляя разноцветные транспаранты. Артиллеристы выстроили в 1-ой линии наблюдательный пункт-блиндаж с солидным накатом из толстых бревен, что каждое бревно катил чуть ли не целый взвод саперов. По ночам наши рыли еще одну передовую линию окопов с целью сближения с противником, вместо проволочных заграждений ставили рогатки и, в одну из ночей, при установке рогаток, был ранен мой связной Клюев и его гадание исполнилось. Наша артиллерия вела очень скрытную пристрелку, выпуская снаряды, как обыкновенно, в очень ограниченном количество. Конечно, австрийцы не -33- могли не заметить наших приготовлений и по ночам усиленно освещали местность прожекторами и ракетами. Наши ракеты, против австрийских были просто дрянь, «пшикалки », тогда как те давали яркий свет и опускались на парашютиках. Один раз, при обходе окопов, я заметил на дне окопа какой-то клубок : оказалось, что это были кишки прикомандированного к роте сапера, разорванного прямым попаданием снаряда, мы не нашли больше ни каких кусков тела или обрывков обмундирования — человек прямо испарился. Было как-то странно, что австрийцы не ведут артиллерийского огня по местам наших работ. В ночь на 21 мая на участке соседа — нашего 4-го батальона, вдруг поднялась ружейно-пулеметная стрельба и командир батальона поручик (фамилию забыл) донес в штаб полка, что он отбил атаку. Утром мой командир батальона капитан Ростиславский приказал мне сходить в 4-й батальон узнать, что было ночью. На участке 4-го батальона не было никаких признаков, что австрийцы атаковали, впереди окопов не было никаких следов боя, не было ни одного трупа и брошенного снаряжения. Когда я доложил о виденном Ростиславскому, то тот заявил, что со стороны командира батальона было просто жульничество, чтобы заработать орденок. В этот же день в землянку командира 3-го батальона кап. Демьянова попал вражеский снаряд, начисто развалил землянку и засыпал Демьянова. Его быстро извлекли невредимого из под обломков и земли и он только чертыхался, стряхивая с себя землю. Стрелкам было приказано « помнить Пасху» т. е. злополучное христосование с австрийцами, и пленных не брать, сдающихся не трогать и без конвоя направлять в наш тыл. Приказ был воспринят стрелками и во время рукопашной схватки можно было слышать крики наших стрелков : «это тебе за Пасху». Правее нас действовала 101-я пехотная дивизия, окопы которой шли по опушке леса (наш участок была открытая местность), по ее участку проходила железная дорога Ровно-Луцк, на нейтральной земле, на пути, стоял подбитый в 1915 году наш бронепоезд, с которого было унесено все, что можно было снять и унести. Разграничительная линия проходила по шоссе Ровно-Луцк, бывшее не поврежденным, кроме мест, где проходили окопы. По этому шоссе должен был действовать бронеавтомобиль и прикомандированная для несения службы связи полусотня донских казаков, выпросивших у начальника дивизии позволения атаковать противника в конном строю. Полк имел приказ штурмовать позиции противника, не задерживаться во взятых линиях окопов и остановиться только по прохождению последней оборонительной линии. В тылу шла усиленная работа по подготовке тыловых дорог — выравнивалось полотно, чинились и строились мосты через канавы и овраги и эти работы выполнял строительный батальон из женщин, по вольному найму, Командиром такого женского батальона был саперный унтер-офицер, чувствовавший себя, пожалуй, получше турецкого султана в гареме.
Слухи о зверствах по отношению к военнопленным и раненым считались стрелками агитацией, чтобы они не сдавались в плен, но эти слухи подтвердились, так как в бою австрийцы-мадьяры главным образом, добивали наших раненых. Лучшими частями у австрийцев были мадьярские части, в которых враждебность к русским поддерживалась напоминаниями о том, что русские подавили венгерскую революцию в 1848-49 гг. что было достойно примечания. Противник не брезговал никакими средствами, чтобы так или иначе вывести из строя наших солдат. Если в таком глубоком тылу как Оренбург подбрасывались мундштуки, рвавшие солдатам пальцы, то на фронте, на нашем участке, были переброшены через фронт парень и две девушки-украинцы, зараженные сифилисом и признавшиеся при задержании, что им в задачу ставилось распространение заразы среди русских солдат.
Я был счастлив служить в одном из лучших полков русской армии, сохранившим свою боеспособность до самой Октябрьской Революции. Боевой дух наших частей был высок, стрелки верили в Брусилова и только прямой отказ других командующих фронтами от участия в наступлении привел к тому, что знаменитое «Брусиловское» наступление имело только местный успех. В то время я не знал, что по обеспечению успеха наступления так близко в тылу работали и, возможно, и бывали в нашем расположении такие выдающиеся люди как инженер — генерал Величко.
Днем мы изучали вновь и вновь австрийские позиции, что особого труда не представляло, также и местность перед окопами, которую нам предстояло преодолеть под огнем противника.
Против моего участка один австриец по вечерам играл на баяне один и тот-же вальс из оперетты « Граф Люксембург » хорошо слышимый у нас. Одна землянка имела выход в нашу сторону и вместо двери, завешивалась полотнищем палатки и было видно, как из-за полотнища высовывалась рука, ставившая на бруствер котелок. Я попробовал сбить этот котелок и сделал несколько выстрелов, попал в верх занавеси, Тряпицын стоял рядом и наблюдал в бинокль. Как только я вынул винтовку из бойницы и стал одной ногой на дно окопа — бойница была разрушена разрывной пулей. Казалось бы, что определить откуда я стреляю было трудно — бойницы были расположены часто, не более метра одна от другой, но понял я почему произошел -34- столь меткий выстрел, только тогда, когда мы взяли первую линию и я обернулся в сторону своих окопов — наши бойницы большую часть дня просвечивались на солнце и определить какая из них занята, можно было простым глазом — она не просвечивалась. Так же стало ясно почему был убит наповал в голову один мой стрелок, ведший наблюдение и устроивший себе бойницу из куска водосточной трубы, имевшей диаметр больше бойницы. Был у нас неведомо откуда попавший журнал « Огонек », в каждом номере которого печатались портреты убитых и раненых офицеров и Тряпицын предложил погадать, что нам сулит будущий бой — ткнуть закрыв глаза пальцем в страницу журнала с портретами и в чей портрет попадешь, то такая судьба ждет и тебя — портреты были занумерованы и внизу стр. было примечание, поясняющее, кто ранен, кто убит. Я согласился и мы проделали это по три раза и каждый раз Тряпицыну выпадало, что он будет убит, а мне, что буду ранен. Кажется глупость, а случилось точно.
21 мая всех моих стрелков-евреев поразила какая-то болезнь, безусловно искусственная — их рвало и они были отправлены в околодок, но они ошиблись днем, и на другой день, как и в истории с фуражками, были возвращены в роту.
Идя в бой, обещавший быть грандиозным, я заменил, несмотря на протесты Тряпицына, защитные погоны золотыми, говоря, что, во-первых левое плечо будет закрыто скаткой шинели, а во вторых — офицера всегда можно узнать, потому что он не будет ложиться, командуя людьми во весь рост и будет без винтовки. Стрелки рекомендовали, как испытанный способ защиты, держать, идя в атаку, перед лицом шанцевую лопатку, так как пуля должна скользнуть по ней, если держать лопатку накось. Самыми опасными ранениями, и не без оснований, считались раны в голову и живот, кроме того лопаткой можно было рубить колючую проволоку заграждений быстрее, чем резать ножницами, и к тому-же одной рукой. Все это было верно. Положенные офицерами шашки носились только на отдыхе, в тылу, в бой же шли обыкновенно с наганом в кобуре и с тросточкой или палочкой в руке. Этой палочкой иногда приходилось подгонять струсивших стрелков. Сделал и я себе палочку. Конечно, в рукопашном бою удобнее всего было быть вооруженным винтовкой, что можно было сделать в любой момент на поле боя, схватив первую попавшуюся из числа брошенных ранеными или убитыми.
Ни волнение, вполне естественное перед боем, ни неудобства землянки не мешали мне крепко спать и, как и Тряпицыну, ничего не слышать. Утром 22 мая нас разбудили стрелки со словами, «что вы спите, посмотрите, что делается, прямо как на Пасху ». Мы вскочили и вышли из землянки, тотчас же поняв ,что началась артиллерийская подготовка, грохота которой мы не слышали, крепко спав. На наш вопрос, « давно ли началось » стрелки ответили, что с 4-х часов утра — значит почти два часа мы сладко спали под грохот канонады. Видя огонь небывалой мощности стрелки радовались, что у нас так много снарядов и что огонь ведется так метко, поэтому и говорили « радостно, как на Пасху». Многие стрелки наблюдали обстрел сидя поверх окопов — австрийцы на наш огонь почти не отвечали и сидеть так открыто было совершенно безопасно. Моя рота стояла во второй линии окопов и капитан Ростиславский приказал мне пойти на наблюдательный артиллерийский пункт и понаблюдать за работой артиллерии. В блиндаже был артиллерист-офицер наблюдатель и телефонист, передававший команды и поправки на батареи. Наблюдение велось в стереотрубу через щель в накате. По этому блиндажу артиллерия противника периодически стреляла беглым огнем и я попал в блиндаж как раз во время такого обстрела. Попадания были меткие, в смотровую щель летела земля, двери блиндажа хлопали, в воздухе пахло гарью и пороховыми газами, снаряды падали в окоп и справа и слева, почти вся земля, покрывавшая накат, была сброшена, накат обнажился и ни один снаряд не попал прямо в смотровую щель. Вот тут я впервые испытал, что значит быть под обстрелом, ожидая каждую минуту прямого попадания и смерти. В бою страх переносится гораздо легче, так как там занят делом, а не сидишь на месте, по которому безжалостно бьют. Примерно через полчаса огонь прекратился, я доложил командиру батальона о виденном и вернулся в роту. Через несколько часов можно было видеть интересную картину — над австрийскими окопами куда только хватал глаз, протянулось в виде ленты облако пыли и дыма. Простым глазом было видно, как при разрывах взлетают вверх куски земли, обломки бревен блиндажей, как взлетают колья проволочных заграждений и вокруг них свивается проволока, как вылетают из своих гнезд железобетонные кубы бруствера. Было ясно, что проволочные заграждения, препятствие наиболее трудноодолимое будут разрушены и намеченная цель-сделать в них по два прохода на роты перекрыта и одолеть его при атаке будет легко. В это время у нас заканчивалось отрытие лисьих нор — глубоких до 5 метров, траншей для укрытия резервов от артиллерии противника, который так почти и не отвечал на наш огонь и не пытался подавить наши батареи. Обходя участок своей роты я и Захаров попали под обстрел и один снаряд разорвался прямо над нашими головами, взрывной -35- волной Захарова свалило с ног, а меня резко ударило воздухом в лицо и, особенно, в правое ухо, так что я несколько мгновений стоял и ничего не видел и не соображал, задыхаясь от пороховых газов. Придя в себя мы отправились дальше по окопам. Голова у меня болела, шумело в ушах, я плохо слышал, вернувшись в землянку я пролежал до вечера, когда все прошло, но некоторая глухота на правое ухо осталась на всю жизнь. В околодок я не обратился, считая эту контузию пустяком, а между тем это имело большое значение для получения наград и производства в следующий чин — я получил бы свидетельство о контузии с отметкой « остался в строю ». Взгляд у меня на это был несколько иным и я считал недостойным офицера воспользоваться этой контузией в целях получения наград и отличий, а еще больше и потому, чтобы получение свидетельства не сочли за желание уклониться от боя, так как врач безусловно хоть на сутки задержал бы меня в околодке. Днем был небольшой перерыв в артподготовке и начальник команды разведчиков поручик Близнер с несколькими разведчиками отправился в австрийские окопы. Никем не обстрелянный он побывал в окопах противника, убедился в полном разрушении проволочных заграждений и принес с собой несколько стальных щитов. Уцелевший противник вероятно был отведен в свои убежища и не показался Близнеру. Стальной щит, на манер пулеметного, использовался одним человеком, имел откидную ножку для установки вертикально и глазок для вставления в него винтовки. От пуль такой щит защищал хорошо и годился только для обороны, так как был тяжел и неудобен для носки. После перерыва наш огонь велся так же методично и успешно, как и раньше. С наступлением темноты и ночью — почти прекратился.
Атака-штурм была назначена в 9 00 утра 23 мая. С рассветом возобновился артиллерийский обстрел, причем за ночь противник не произвел видимых исправлений своих окопов и по-прежнему почти не отвечал на наш огонь. Рота заняла свои исходные рубежи для атаки в первой линии окопов. Для быстрого выхода из окопов были в передней крутости рва отрыты ступеньки и снято проволочное заграждение. Как ни было приподнято настроение и напряжены нервы перед таким значительным боем, мы с Тряпицыным легли спать как обычно и крепко, без снов, проспали всю ночь.
В 9 часов утра вся наша артиллерия дала залп и первая волна наших стрелков, быстро выскочив из окопов, побежала вперед. Настала и очередь моей роты, стрелки стояли сосредоченные, молча ожидая команды. Откровенно скажу, что поджилки у меня тряслись изрядно. Накануне подпрапорщик Турчинский попросил меня взять всех евреев-стелков под свою « опеку », говоря, что иначе они постараются как-нибудь во время боя увильнуть и спрятаться а он обещал поставить их перед собой и наблюдать за ними. Я разрешил, но эта мера не помогла так как, как только мы бросились вперед — евреи исчезли — проверять, каждого упавшего было некогда.
Взглянув на часы и видя что две минуты прошло я первым вылез из окопа и стал на его бруствере. Подал команду : « С Богом, вперед ! » Многие стрелки перед тем как вылезти снимали фуражки и крестились. Я стоял на бруствере пока не вылезли все люди, а австрийцы открыли бешеный пулеметный огонь, но прицел был взят низко и пули попадали в бруствер в каком-нибудь шаге впереди меня. Я видел, как земля бруствера шевелится, как живая, было такое впечатление, что идет волна воды и я. невольно, переступал с ноги на ногу. Впереди бежали две волны 5-й роты и не было заметно, чтобы огонь противника причинял большие потери. Когда первые люди были шагах в 100 от австрийских окопов, раздалось « ура ! » подхваченное всеми волнами и всех подхватило, как на крыльях, и мы догнали передовых. Перед проволочными заграждениями я остановился, удивляясь, как это можно было пробежать 600 шагов и не запыхаться. Злополучные плетни были брошены на землю в самом начале атаки. Добежав до проволоки я остановился как слепой, настолько твердо укоренилось представление о их непроходимости, я даже не видел, что целы одни колья, а оставшаяся проволока обрезана и лежит на земле. Это сделали сами австрийцы ночью, так как едва мы приблизились к их окопам, как они безоружные выбежали к нам навстречу, сдаваясь в плен. Сначала мне показалось, что это контратака, но увидев, что они безоружны и многие бегут с поднятыми руками, я закричал, чтобы ободрить своих стрелков «они сдаются, вперед ! » Одновременно по шоссе в конном строю мчались, размахивая клинками казаки и бронеавтомобиль, дошедший до проволочных заграждений, так как дальше путь ему преградили окопы, откуда он поддерживал нас пулеметным огнем. По цепи мне донесли; что казаки рубят сдающихся в плен австрийцев и я сам увидел, как казак одним взмахом срубил кисти обеих рук сдававшегося австрийца. Сдавались в первую очередь чехословаки и русины со словами : « пан я до горы стрелял » то есть вверх, в воздух. Я тотчас же приказал передать казакам, что если они будут рубить пленных — я открою по ним огонь.
Из моего отупения вывел меня Турчинский сказавший : «а ведь проволока порезана» и мы бросились дальше, перепрыгнув через окоп. Наши стрелки в окопы противника не спускались, -36- а уцелевшие австрийцы из них не выходили, и бежали по ним и ходам сообщения гуськом — иначе не позволяла ширина рва окопа. Будучи наверху было легче действовать, но зато мы находились под непрерывным пулеметным обстрелом из уцелевших укрытий, в том числе и из уже пройденной нами первой линии окопов и в воздухе стояло непрерывное жужжание и свист пуль. Наши стрелки даже одной пулею сражали сразу двух бегущих в тыл по ходам сообщения, австрийцев, или, взяв винтовку за штык, били бегущих по головам, заваливая окопы и хода трупами и ранеными. Если укрывшиеся в землянке или убежище австрийцы не сдавались — одна граната, брошенная гренадером, выводила всех из строя. Сразу же за первой линией окопов противника тянулись во всех направлениях провода связи и я отдал приказ их резать и рвать. Попробовав перерезать провод перочинным ножом, я только сильно порезал себе палец.
По цепи мне донесли, что убит прапорщик Тряпицын и, посмотрев в сторону второй полуроты, которой он командовал, я увидел его лежащим в неестественной позе и стрелка, пытающегося его поднять. Я приказал фельдфебелю Васеву принять вторую полуроту и не задерживаясь продолжал двигаться вперед, тут мы уже шли шагом. Турчинский и связные Гаголкин и Захаров все время были около меня. Вдруг вижу своего денщика Гордеева, принесшего мне положенный завтрак -— пирожки и железную коробку с папиросами — штук 150. Я ему и говорю : « Гриша, большое тебе спасибо, но разве сейчас до завтрака ? папирос у меня полный портсигар, курить тоже некогда, поэтому пирожки скушай сам, папиросы раздай стрелкам, а главное поскорее убирайся отсюда, ведь ты такой большой, что тебя легко ранят или убьют, а я не хочу отвечать перед тсвоей женой и детьми ». Гриша благополучно вернулся в тыл. Навстречу мне попадается прапорщик Хаскин на бегу хватающийся рукой за голень ноги, увидев меня перед собою, он остановился в нелепой позе, держась рукой за ногу, и говорит : « я ранен »; « Покажи » смотрим оба и видим, что попавшая на излете пуля торчит из голенища сапога и крови почти нет. Хаскин, носивший пенсне, сам вытаскивает пулю и говорит мне : « знаешь, когда пуля попала мне в ногу, я просто ошалел, спасибо, что ты привел меня в сознание, побегу догонять пулеметную команду » и умчался, так и не перевязав свою ранку. Порыв наступления был настолько велик, что первые две линии окопов мы взяли «с маху». Назад я не оглядывался, вполне уверенный что тыл обеспечен наступающими за мною еще двумя ротами и резервным полком, Турчинский же вдруг обратил мое внимание, что на нас идет цепь австрийцев из оставшегося гарнизона их 1-й и 2-й линий и спросил « что будем делать ? ». Решать надо было быстро и я сказал Турчинскому, чтобы он ничего не говорил солдатам, ибо может подняться паника и наступление будет сорвано, за нами еще идут роты, а нам нужно двигаться вперед. Действительно, идущие за нами резервные роты, в свою очеред наступавшие в тыл австрийцами, ликвидировали опасность, рассеяв и взяв в плен эту австрийскую цепь ». Попался мне навстречу один стрелок из числа моих бывших солдат в запасном батальоне — идет и несет на голове тюк новых австрийских одеял, а из раны на груди течет кровь, и спрашивает меня : « Ваше благородие, не нужно ли Вам одеяло ? », я говорю : « спасибо, голубчик, иди-ка скорее на перевязочный пункт ». Конечно, австрийцы в известной степени подготовились к нашему наступлению, так, между окопами, на каждом удобном огневом рубеже, были разложены открытые цинки с патронами, и даже целые ящики. Нам вооруженным русскими винтовками, это было безразлично, но для соседней 101-й пехотной див. вооруженной австрийскими винтовками — это было на руку, так как не требовалась подноска патронов. Пока мы были « на ходу », мы не вели ружейного огня и стрелки больше работали штыком и прикладом. За второй линией — мы шли уже быстрым шагом — шагах в 200 впереди мы увидели двухорудийную австрийскую батарею, стоявшую на открытой позиции и совершенно без пехотного прикрытия, ее прислуга — человек шесть — открыла по нас беглый огонь на картечь ». В то же время к батарее подскочила упряжка прекрасных серых лошадей, чтобы взять батарею на передки и вывезти. Увидев такую заманчивую цель, взятие которой обеспечивало мне награждение офицерским Георгиевским крестом т. е. высшей боевой наградой, и боясь ее выпустить, я закричал « стрелять по лошадям », после чего крикнул « ура » и бросился во главе стрелков в атаку. Нас было так много, что мы бежали настоящей кучей, а австрийцев было не больше десятка и они проявили удивительное геройство, стреляя в нас картечью до последнего момента. Шрапнельные пули неслись и жужжали вокруг меня, как рой пчел, рядом падали сраженные люди, а я думал — как это получается, что находясь в центре веера рассеивания меня не задевает ни одна пуля. Не успели австрийцы взять орудия на передки, как мы насели на них, и дело было кончено в два счета-защитники переколоты. Одного из ездовых сорвали за руку с передка и пока он падал, на лету, прикладом размозжили ему голову — она лопнула, как спелый арбуз. Тотчас-же я мелом написал на стволах орудий « 6-я рота 5-го стрелкового полка » и поставил часовых для охраны и закрепления таким -37- образом взятых трофеев, после чего продолжал движение вперед не останавливаясь и впереди было видно ржаное поле, рожь на котором было по колено. Первая укрепленная и считавшаяся австрийцами неприступной полоса была преодолена и впереди был оперативный простор. Я считал, что надо двигаться вперед, пока не встречается сколько нибудь серьезного сопротивления и стрелки упоены победой и сами рвутся вперед. Сосед же мой, прапорщик, командир роты 6-го стрелкового полка, решил строго выполнить приказ и приказал своей роте залечь и размахивал красным флажком, подавая сигнал к остановке. Я подбежал к нему и закричал: «что вы делаете ,надо идти вперед», но он, сказав мне, что имеет приказ остановиться за третьей линией окопов, продолжал размахивать флажком и был ранен в руку. Меня разобрала такая злость, что я ему грубо сказал : « Так тебе и надо, домахался ! » и отошел к своей роте. Но этот прапорщик выполнил свое дело и мои стрелки, по примеру соседей тоже залегли. Вот тут и сказался результат атаки « волнами », мало того, что роты перемешались, — люди и цепи лежали вплотную друг к другу, несмотря на значительные потери, понесенные при штурме первой линии и рукопашных схватках в последующих — так много было скучено людей на малом пространстве. Позиция была неудобной и лежавшим не было видно впередилежащей местности, а, следовательно, не было и обстрела. Я не видел ни одного офицера, по-видимому, оставался один почти на целый батальон. Я прилег, но не видя ничего впереди, вынужден был встать (впереди проходил небольшой гребень, мешавший видимости, даже на 15-20 шагов) и увидел как из лежащего впереди нас ржаного поля выходит цепь австрийцев, делающая перебежки, как на учении, и люди обстреливают нас, стреляя « с колена ». Противник был очень близко, можно было различать лица солдат. Приказываю открыть огонь, кричу, без команды : « стреляйте-же, черт возьми ! », но как стрелять когда противника не видно из-за ничтожного гребня ! Австрийцы приближаются и я жду, что вот-вот мы сойдемся « на штыки ». Схватив у одного стрелка винтовку, я быстро стал « с колена » и стал целится в находящегося напротив меня австрийца, он был очень близко, менее сотни шагов, и вопрос решали секунды, кто первый выстрелит. Я выстрелил первый и австриец, выпустив из рук винтовку, ткнулся лицом в землю. Я встал опять, отдал винтовку стрелку, вынул из кобуры наган и стал стрелять в находившихся шагах в 50-70 австрийцев. Сделав два промаха, я почувствовал, что меня охватило какое-то полное безразличие, вспомнил как Портос из «Трех мушкетеров» всегда, когда ему угрожала смерть, испытывал слабость в ногах и машинально стал вкладывать револьвер в кобуру, склонив для этого голову на право. В этот же момент я почувствовал страшный удар в голову, ослепительно белый свет в глазах, почувствовал, что меня перевернуло вокруг оси на 180 градусов и что я падаю на колени, и слышу крик стрелков : « ротный убит ! вижу, что стрелки один за другим вскакивают на ноги и бегут. Бегут, после такого успеха ! Я закричал : « Куда ? стойте ! Я ранен ! » не тут то было! Оставшись без офицера, люди убежали и скрылись в окопах противника. Потом мне говорили, что в этот момент командир полка полковник Ильяшенко, наблюдавший из первой линии наших окопов за ходом боя, схватился за голову и застонал от отчаяния. Захаров и Га-голкин кинулись ко мне с перевязочным пакетом, я стою на коленях, чувствую, что у меня по правой щеке, что-то течет, провожду рукой и смотрю — не кровь, а похожее на сырой яичный белок. Спрашиваю — « глаз цел ? » « Никак нет ». Повязку мне как следует и не успели наложить — австрийцы встали и пошли в атаку, Гаголкин торопит : « скорее, скорее ». Не помню, как я очутился сидящим на лафете недавно взятой ротой пушки и Гаголкин с Захаровым пытаются закончить перевязку. Слетевшую с меня фуражку они заботливо подняли и надели мне на голову. Времени нет, едва наложив на голову и рану подушечки бинта и обмотав их раз два бинтом, пришлось вставать и идти в тыл, конец бинта волочится по земле, сил идти нет, обнимаю за шеи Гаголкина и Захарова и так плетемся с возможной скоростью, австрийцы бегут за нами, стреляют, каждую минуту я жду, что мне вот вот всадят штык в спину. Шедший справа Захаров падает сраженный насмерть пулей, я нагибаюсь, поднимая валяющуюся австрийскую винтовку без штыка, беру ее прикладом под мышку и пользуюсь ей, как костылем. Пуля срывает с меня фуражку, вдоль головы жгучий ожог от контузии. Гаголкин поднимает простреленную фуражку и надевает на меня. Почему австрийцы остановились и нас не взяли в плен — для меня до сих пор неизвестно. Я временами терял сознание и очнулся уже лежа в прошлогодней меже, глубиной 15-20 сантиметров, подо мной расстелена шинель, Гаголкин снял с меня и раскатал скатку, и сам лежит у меня в ногах. Мне хочется согнуть колени, но Гаголкин не дает — мы на ничейной земле, ожесточенная перестрелка, с обеих сторон свистят очереди пулеметных пуль, рвутся снаряды, и Гаголкин наваливается мне на ноги. Печет солнце ,я закрываю лицо фуражкой, хочется пить, чувствую, как течет кровь по лицу и шее, что подо-мною уже сыро от крови. Потом я увидел, что моя гимнастерка черна от крови, шинель промокла и подо мною кровавая грязь. Свою простреленную -38- фуражку, залитую кровью я носил до 1925 года и храню, как реликвию до сих пор Гимнастерку отстирали в госпитале, с шинели кровь отчистили, но на ней осталось огромное, как сальное, пятно. Сколько прошло времени я определить не мог, часто терял сознание и, вероятно, наступил перелом в ходе боя, при том, не в нашу пользу. Огонь значительно ослаб. Гаголкин поднялся и стал кричать : « Са-нитед ! ». Я ему говорю « что ты делаешь, зовешь австрийцев, нас ведь возьмут в плен », а он говорит : «мы итак на земле австрийцев, вас надо скорей в лазарет, а то вы умрете ». Гаголкин время от времени опять зовет санитаров. Долгое время никто не появляется, вдруг слышу над собой чужие голоса, снимаю с лица фуражку и вижу у себя в ногах австрийца, приложившегося для стрельбы, вижу, как он ведет стволом винтовку, и думаю : « Ну, конец, хорошо если убьет наповал, а если ранит — опять мучение ! » Все же я прошу пить, говоря «Остеррайх, тринкен, вассер » — ноль внимания, ствол же винтовки медленно поднимается от моих ног к голове. Я говорю : « Дон-нерветтер, ихь бин кайн швайн, ихь бин руссише оффицер». Раздается ответ: «А, офи-цира » и обращение со мною меняется, у Гаголкина отбирают винтовку, двое санитаров делают из рук кресло, я обнимаю их за шеи и меня несут в офицерскую землянку, Гаголкин остается стоять в дверях меня сажают на кровать. Землянка большая, с деревянным полом и окнами. Сейчас же австрийские офицеры обыскивают меня, вынимая все из карманов, берут из кобуры револьвер, снимают с меня поясной ремень, училищный значок и кокарду с фуражки — это все трофеи со взятого в плен офицера, — остальное — портсигар, перочинный нож, портмоне, фотокарточку Маруси возвращают мне и приказывают фельдшеру сделать мне настоящую перевязку, тот приступает к делу, говоря со мною на чисто русском языке и я спросил его, где он так хорошо научился говорить по-русски, он ответил, что долго жил в России, а мне страшно — вдруг иодом выжжет и другой глаз. В это же время два австрийских офицера начали меня опрашивать, ведя разговор по французски : какого я полка и т. д., я, по-французски-же ответил, что я, как офицер отвечать не имею права и тем разглашать военные тайны, что я прекрасно понимаю по-французски, но я тяжело ранен и разговаривать с ними не могу, так как язык мой меня не слушается. На этом разговор закончился. Закончил и перевязку фельдшер, утешая меня, что меня повезут в Вену, там мне вставят искусственный глаз, ничего не будет заметно и « вы будете еще ухаживать за красивыми венскими дамами и иметь у них успех ». Но, еще тогда я прекрасно понял, что дело будет обстоять совершенно по другому, « красота моя » пропала навсегда и, хотя изуродованное раной лицо и говорит о геройстве, что ли, но в жизни я уже не полноценен в глазах женщин и вряд ли какая решится выходить замуж за инвалида (невесты были тогда очень разборчивы, а их мамаши и тем более). С тех пор я все время чувствовал, что я, идя все время вперед и по освещенному солнцем пути, вдруг уперся в непреодолимую каменную стену и остановился перед ней — пути дальше нет ! То, что я остался жив после такого тяжелого ранения с повреждением мозга, было некоторым утешением — ведь бывает и хуже — убивают, но не меняло положение вещей, Меня отнесли, а может быть и я сам дошел, при помощи того же Гаголкина — не помню, в другую землянку, более плохую, и положили на кровать. Прямо передо мною было маленькое оконце, а в землянке, на другой кровати лежал раненый австрийский лейтенант и сидели, безжалостно дымя трубками, санитары. Гаголкин поставил свою винтовку у меня в ногах, снял скатку, положил ее на пол и сел на нее. Австрийцы угощали меня сигаретами с опиумом, чтобы облегчить боль, но курить я не смог, тогда мне предложили шоколадную кон-фекту с лекарственной начинкой, которую я съел и почувствовал некоторое облегчение. Особых болей я не испытывал, слышал и понимал все, мог и сам разговаривать, но был очень слаб от большой потери крови и часто терял сознание. Дверь землянки выходила в ход сообщения и мы, вероятно, находились в 3-й или 4-й линии окопов. Пришел тот же фельдшер и сказал мне, что скоро за мною придут санитары и тут же извинился, что, в первую очередь он отправит лейтенанта, как своего офицера, которому он обязан сделать предпочтение, а после него отправит меня. Этот лейтенант все время лежал молча. Как я уже сказал, боли я не чувствовал и находился все время в каком-то тумане, все видя и слыша и потеряв всякое представление о времени. Лежу и вижу, что пришли два санитара с носилками и поставили их на дно хода сообщения. Ну, думаю, пришли за лейтенантом и вдруг слышу могучее русское « ура », вижу, как в дверях мелькнули пятки убегающих санитаров и слышу, что бывшие в землянке австрийцы наперебой говорят : « пан офицер, выйди и скажи чтоб не бросали к нам в землянку гранат » — я им отвечаю, что я не могу, австрийцы продолжают свое, тогда я говорю Гаголкину : « Выйди и скажи ». Гаголкин встает, а я, взглянув в окно, вижу, что на верху у входа в землянку стоит наш стрелок и уже замахнулся гранатой. Австрийцы завопили, а я говорю Гаголкину : « Связь, собирайся ! ». Гаголкин надевает свою скатку, берет винтовку и мою шинель и мы выходим из землянки. -39- Стрелок спрашивает: «Ваше благородие, как вы здесь ? » я говорю, что был ранен и попал в плен. Прошу пить — стрелок отвечает : « воды нет — есть ром ». « Ну, давай ром » Попробовал — не идет. Я уже говорил о плохих по качеству русских флягах из бутылочного стекла (правда на фронте почти у всех были алюминиевые), поэтому наши стрелки всегда старались захватить в бою австрийскую флягу-эмалированную и в суконном чехле, кроме того вместе с флягой доставался и бывший в ней ром, который выдавался австрийцам перед боями. Кругом были уже наши. Это была атака резервов — 16 финляндского стрелкового полка, приданного нашему корпусу. Посмотрев на стрелков, я увидел, что многие из них увешаны австрийскими флягами, даже по две-три штуки. Я приказываю стрелкам ни в коем случае в землянку гранат не бросать, так как сидящие там австрийцы ко мне очень хорошо относились, что они чехи — наши братья славяне и сдаются в плен, после чего мы с Гаголкиным отправились в тыл, в свой полк. Путь был не легок. Санитаров нигде не было видно, бой продолжается, пули летают по всем направлениям. Гаголкин предлагает идти по ходу сообщения, пошли, но бой был настоящим побоищем, и ходы сообщения были завалены трупами австрийцев и идти было неприятно, вдобавок, когда я наступил на один труп-покойник открыл рот. Говорю Гаголкину: « я не могу ходить по убитым, давай вылезем на верх», Гаголкин говорит, что это опасно, « ишь какая стрельба », но я настоял. Идем, вернее Гаголкин ведет меня « по верху » временами я останавливаюсь, чтобы передохнуть, и ложусь, чувствую себя все хуже и хуже, мне уже становится все равно и я кладу свою голову на убитого австрийца, как на подушку. Замечаю, что на поле боя валяются и пулеметы и бомбометы, не говорю уже об винтовках, которые никто не подобрал, и все это трофеи моей роты. Сейчас мне не до них. Очень запомнился мне убитый стрелок моей роты, его по фамилии никто не называл, а называли « Волынец » как уроженца Волынской губернии. Красивый, смуглый парень, он был ранен в руку и прилег, чтобы перевязаться, открыл перевязочный пакет и успел наложить на рану подушечки, бинт лежал рядом, и был добит австрийцами, исколовшими его штыками, что было еидно по многочисленным следам на гимнастерке и брюках, а разрывы одежды « углом » говорили за то, что его кололи с « поворотом. Он лежал на левом боку, красивые, карие глаза были открыты и еще не потускнели, взгляд выражал не страх и муку, а был взглядом обиженного ребенка, вот готового заплакать от обиды. « Вот, — говорю Гоголкину, — и не верь, что раненых добивают». Во время рукопашной схватки я сам видел как в двух-трех шагах от меня сдавались в плен австрийские солдаты -одной рукой они отдавали свою винтовку, а другой всаживали штык-нож в грудь нашего стрелка. Таких «пленников» уничтожали на месте. Наконец Гаголкин увидел двух санитаров и позвал их, подойдя к нам, они были Финляндского стрелкового полка, и узнав, что я не их полка, категорически отказались нести меня в тыл, заявив, что у них и своих раненых много, наступают сумерки и надо к ночи, пока не стемнело всех вынести. Один с носилочной палкой убежал, другого же с палкой и полотнищем, Гаголкин задержал, угрожая его застрелить. После такого « приглашения » санитар стал покладистей и остался. Вот с этого момента для меня и начались настоящие мучения. Стал вопрос, как нести, имея только одну палку ? Решили положить меня на полотнище, завязать его узлом, просунуть под узел палку и нести на плечах. В этом узле я лежал скорчившись, головой бился о колени несущего и ежеминутно терял сознание. А что стоило переправляться через окопы и ходы сообщения, а тем более через местами уцелевшие проволочные заграждения ! Один носильщик слезет на дно окопа и узел скользит вниз по палке, я ударяюсь о стенки и теряю сознание, то же и при выходе из окопов, а перелазя через проволоку мы все искололись. На счастье навстречу попались санитары моей роты — два брата башкиры Богоутдиновы, они очень обрадовались, что нашли меня — в штабе полка меня уже считали пропавшим без вести, уложили на носилки, а они были настоящими и с головником, и, чуть ли не бегом, понесли меня в тыл. Я потерял сознание и очень надолго, что меня сочли умершим от раны. Очнулся я уже совсем на закате солнца и от того, что кто-то ударил меня в затылок. Вижу, что я лежу на склоне небольшой лощины между нашими и австрийским окопами, слева от меня длинная шеренга убитых наших стрелков, лежащих вплотную, а я, так сказать, правофланговый этой шеренги мертвецов, впереди слева огромная яма — братская могила, в которой уже лежит несколько рядов, один поперек другого, убитых. Значит, раз я фланговый, и моя очередь ложиться в могилу и меня уже хотели уложить в могилу — к ногам и голове подошли стрелки похоронной команды, и тот, который должен был взять меня за плечи, нечаянно ударил носком сапога в затылок, что и привело меня в сознание. Последовало соответствующее «извинение». Как я попал в Олыку и очутился в штабе, в Радзивилловском замке не помню, пришел в себя когда было совсем темно, я сидел на стуле возле стола, на нем горела 10-ти линейная керосиновая лампа и полковой врач Еськов делает мне перевязку и пишет свидетельство о -40- ранении (сохранилось до сих пор). Командир комендантского взвода прапорщик Малянтович повел меня к себе в комнату. Помню, что шли по длинному коридору, вымощенному каменными плитами, поднялись на второй этаж и в маленькой комнате с двумя кроватями и столом Малянтович угостил меня чаем и я выпил стакан, рассказал, что меня считали пропавшим без вести, бой окончился полной победой, наши идут вперед, на Луцк и помог мне снять гимнастерку и лечь на кровать. Я поинтересовался судьбой взятых мною двух пушек — Малянтович ответил, что пушки взял командир 8-й роты прапорщик Барабанщиков. Так лопнул мой Георгиевский крест. Барабанщиков шел с ротой за мной и, как более опытный, престо вероятно прогнал моих часовых стер мои надписи, доказывать же, что пушки взяла моя рота — было некому, сам я был в таком состоянии, что мне это и не шло на ум. Малянтович сказал мне, что потери были очень большие — моя рота около 200 человек, что 5-й и 6-й ротами командует Массаковский, что среди убитых штабс-капитан Жадзилко, прапорщики Воскресенский, Тряпицын и другие, Жадзилко был кадровым офицером, начальником учебной команды, но имел такие слабые нервы, что не переносил боя, и поэтому занимал тыловую должность. Поэтому же он не имел боевых наград и не производился в чин капитана. Все это было ему очень стыдно и он решился принять участие в бою, кончившемся для него смертью.
Спал ли я или был без сознания, тоже не помню, но утром я очнулся сам и за мною пришли санитары для отправки меня в дивизионной лазарет. Меня вынесли на носилках во двор замка, где уже стояла на готове санитарная двуколка, крытая брезентовым верхом и вмещавшая двое носилок с ранеными. Одни носилки с лежавшим на них человеком уже стояли в двуколке. Я спросил : «кого везете рядом со мной ? » Мне ответили, что раненого австрийского лейтенанта, я повернул голову и увидел... того самого лейтенанта, с которым лежал, будучи в плену. Я говорю « ведь он меня удушит », а санитар отвечает «не беспокойтесь, он без сознания, у него оторваны ноги . Тут мне стало ясно, что стрелки не выполнили моей просьбы — приказания и бросили в землянку гранату. Двуколка — экипаж довольно тряский, к тому же мы лежали вперед ногами и головы приходились на самом тряском месте, и, как только тронулись, меня укачало и я надолго потерял сознание.
Привезли меня в дивизионный полевой лазарет. Это были огромные специальные палатки: За неимением мест меня положили на походную кровать в столовой лазарета — тоже большой палатке, что было — завтрак или обед — я не знаю, но столовая была полна ходячими ранеными офицерами, стоял казавшийся мне невероятным, шум от разговоров, так все возбужденные боем и ранением оживленно разговаривали, а я отчаянно мерз и тщетно взывал к сестрам милосердия, возможно, что и голоса у меня не было, чтобы меня потеплее укрыли. Закутанный в несколько одеял я по-прежнему мерз и постоянно терял сознание. На утро были поданы крестьянские телеги для доставки нас на станцию Клевань и погрузки в санитарный поезд. Телеги были очень узкие, застланы соломой и клали на каждую по два человека, лежать приходилось полубоком, наваливаясь все время на соседа. Об этом « пути » только и помню, как нас укладывали и тронулись, кто лежал рядом не знаю — он молчал, как и я. Очнулся я только в вагоне санитарного поезда, койки которого были все заняты, мне досталось боковое место внизу — вагон был обычный, не переоборудованный. На площадках вагона стояки легко раненные офицеры и весело болтали с сестрами. Приехали в Бердичев и мне захотелось, хоть в окно взглянуть на « Еврейскую столицу », как в шутку называли Бердичев. В те времена был закон, разрешавший проживание евреев только в западных губерниях России, и существовала так называемая «Черта оседлости », проживание за которой евреям разрешалось в особых случаях и были установлены определенные сроки пребывания за ней при поездках. Я сел, но ничего не видел, даже прижавшись носом к стеклу — начинали сказываться последствия ранения и зрение на левый глаз отказывало. Одновременно я заметил, что лицо мое опухло, но болей я по-прежнему не ощущал. Не помню, как доехали до Киева, так как после Бердичева я все время пролежал без сознания. Очнулся я на перроне станции Киев 2-й товарный и увидел, что я лежу на носилках, на перроне ,возле меня стоят несколько военных врачей и, один из них, в шинели мирного времени (серого драпа), поставив ногу на носилки, покачивает ногой и трясет носилки. Слышу разговор идет обо мне « Этот не доедет, умрет», а я отвечаю : «нет, не умру, везите меня в Оренбург ». Врач говорит, что это очень далеко, я прошусь в Курск (там жили все родные) — тоже говорят, что невынесу дороги, ну « крыть нечем » и я смирился. Положили меня в бывший тут же на станции лазарет служащих Юго-западных железных дорог, в котором находились исключительно тяжело раненые и, преимущественно, головные которых дальше везти было нельзя, был первым раненые прибывшим с фронта. Первым делом меня отправил принять ванну и обрить голову для предстоящей операции. Я с удовольствием мылся, вернее мыл меня санитар, которого я попросил отмочить бинты, так как они присохли и отрывать их было очень больно. Когда-же санитар -41- принялся за бритье головы, я не раз терял сознание от боли когда бритва проходила возле раны и по месту контузии второй пулей. После этих процедур я очнулся уже на операционном столе — мне надели маску с хлороформом и предложили считать. Я скоро уснул и вовремя операции, как мне потом врачи сказали, пел окопную песню «Хорошо тебе на воле ». После операции — трепанации черепа, удаления остатков глаза и извлечения из мозга осколков кости, меня положили в углу офицерской палаты, да еще загородили ширмой. Кроме меня в палате лежало несколько человек после операций аппендицита, грыжи и все они были накануне выписки. Очнулся я от нестерпимой боли, кричал и визжал как поросенок, левым глазом я почти ничего не видел, да он еще и был забинтован к тому же. В минуту просветления я видел вокруг себя стены, мне казалось, что я лежу в братской могиле ия упорно кричал, что я живой. Ширму убрали, я понял где нахожусь и уже на третий день сидел, поджав ноги и раскачиваясь от боли из стороны е сторону. Весь обслуживающий персонал был из служащих железной дороги, а почти все сестры милосердия — их жены. За мной ухаживала сестра Мария Георгиевна, интересная дама лет под 30, фамилию ее забыл. Когда я немного пришел в себя, она подарила мне прекрасную розу, которую я заткнул, за неимением другого места ,за свою чалмообраз^ ную повязку и, осмеиваясь, сравнивал себя с турецким султаном. Мне пришла прихоть, чтобы за мной ухаживали и я попросил остричь мне ногти на руках и ногах, затом я попросил дать телеграмму отцу о том, что я ранен и лежу в Киеве, попросил написать открытки о том же Саникидзе и Слизскому, а так же в полк командиру 5 роты Массаковскому с просьбой представить младшего унтер офицер 6-й роты Гаголкина к Георгиевскому кресту за вынос своего раненого офицера — меня — из боя. Такой пункт был предусмотрен статутом ордена. Кушать давали мне в постель и, надо сказать, при моем аппетите мне не хватало подаваемых кушаний. Челюсти у меня были сведены и между зуба — даже печенье проходило с большим трудом. Когда же Мария Георгиевна угостила меня яблоком, то съел я его, отрывая о нижние зубы, по маленьким кусочкам. Операцию мне делал врач-железнодорожник известный не только у себя в Киеве — Пивовонский. В один из дней вдруг слышу знакомый голос, правда слабеньки «Жоржик». Спрашиваю «кто меня зовет?» Слышу «Это я, Павло». Оказалось, что это прапорщик Павленко, тоже раненый 23 мая. Я ему сказал, что завтра подойду к нему, так как мне разрешают понемногу вставать. На другой день я подсел к Павленко на кровать. Он был ранен в живот на вылет, чувствовал себя не плохо и, смеясь показывал, что его раны просто заклеены кружочками марли и залиты коллодиумом. Павленко пробыл в лазарете несколько дней и был переведен в другой лазарет-ранение его было не столь тяжелое. Скоро все койки в палате были заняты ранеными. Я начинал уже ходить и перебрался на кровать рядом с Павленко. В ногах у моей кровати лежал прапорщик Фенога, раненный в темя с повреждением мозжечка, ноги у него отнялись, но держался он хорошо, разговаривал, курил, но руки его тоже плохо повиновались и папироску он тыкал, то в подбородок, то в нос. Я оказывал ему мелкие услуги — вроде подачи воды, папиросы, при еде. Фенога даже был весел до последнего дня. Была вызвана его мать для присутствия при последних днях сына. Им была отведена комната ,в которой мать и прожила до смерти сына. Феноге становилось все хуже и хуже, он исхудал и, накануне смерти, был положен в палату для умирающих. Ежедневно и по несколько раз я навещал Феногу пока он был еще в сознаний и, в последний раз, когда он скончался, облепленный тучей мух, с которыми никто не боролся и не отгонял, а ведь в лазарете была невероятная чистота! -42-

 

К.Р.Т. Фронт

// Военная быль, 1974, №128. С.22-41

 

(Окончание)
 

Поступил раненный в мочевой пузырь прапорщик-латыш, который был безнадежен и тяжело умирал. На животе у него была круглая рана, через которую при каждом вздохе выливалась моча. В эту рану ему вставили резиновую трубку, по которой моча стекала в бутылку, поставленную возле кровати. Он бредил, кричал, подавая разные команды : « Вперед ! » « В атаку ! » Перед смертью его кровать была вынесена в коридор, где он в мучениях и не приходя в сознание умер. Солдатские палаты были тоже заполнены тяжелоранеными и там ежедневно умирало несколько человек. Я попросил врача Пивовонского отдать мне мой вылущенный глаз — подобные экспонаты хранились в спирту, в шкафу, стоявшем в коридоре, и среди них были и глаза, но Пивовонский сказал, что мой глаз выкинули, как совершенно разбитый пулей. Первое время я не мог ходить по прямой и обязательно уклонялся влево, так, что при встречах в коридоре, где я прохаживался, я останавливался и пропускал проходивших мимо, чтобы не столкнуться с ними.
Среди раненых были прапорщики разных полков : 57-го Модлинского Константинов, 200-го Кроншлотского Картавый, 5-го Финляндского стрелкового Ключанкин, 164-го Закатальского Чавчанидзе, 104-го Устюжского Клепацкий. 399-го Никопольского Лизогуб и другие. Лизогуб был ранен разрывной пулей в ногу и лежал в гипсе. Все держались довольно бодро, кроме Ключанкина, который ныл по всякому поводу, и его всегда кто-нибудь обрывал. Главным врачом был Пивовонский, младшим — за-уряд-врач из студентов старшего курса Миловидов. Было несколько настоящих сестер милосердия, настоящих потому, что числились сестрами » и жены высшего начальства железной дороги, эдакие пожилые « гранд-дамы », изредка приходившие подежурить. Среди них была одна такая, которая приносила с собой бутылку портвейна и маленькую рюмку и давала пить вино тем, кому это было предписано врачом. Я ее в первое же посещение обманул и получил рюмку портвейна. Санитаром в нашей палате был человек, фамилию которого я, к сожалению, забыл, работавший до войны у знаменитого профессора Павлова. Он рассказывал нам и о самом Павлове и об опытах над собаками, которых он готовил к опытам по изучению условных рефлексов.
В ответ на мою телеграмму отец прислал мне тоже телеграмму, спрашивая, нужно ли приехать. Нужды в этом не было, я не хотел его беспокоить, но попросил его, будучи без денег, прислать мне сто рублей, деньги по тем временам огромные. В карты я не играл, и весь мой расход ограничивался 30-40 рублями в месяц на питание, папиросы и другие мелочи. Все остальные деньги я слал отцу, а он, скрывая это от меня, их не тратил, а клал на сберегательную книжку, скопив к концу 1917 года более 3.000 рублей для того, чтобы ,если я вздумаю жениться, было на что справить свадьбу и купить необходимое обзаведение. Все эти деньги пропали, ибо после февральской революции отец думал помочь родине и все деньги обратил в « заем свободы», аннулированный потом советской властью.
Саникидзе ответил мне из Луцка, который был взят нашими войсками 26 мая. Он был жив и здоров и в Луцке изрядно выпил рома, захваченного в оставленных австрийцами огромных складах.
В лазарете я сдружился тоже с « ходячим » прапорщиком Чавчанидзе, над которым мы подшучивали, распевая на мотив солдатской песни « Черные кудри », одно только слово : «Чавчани, Чавчани, Чавчанидзе ». В начале июня нам с Чавчанидзе врачи разрешили прогулку в город. Мое окровавленное обмундирование было приведено в порядок, Еыстирано и выглажено. Мы одели форму и пошли пешком, вышли на Фундуклеевскую улицу. Сначала все было хорошо, а потом мы стали переглядываться, ничего не говоря один другому, а потом, не выдержав, сознались друг другу, что на свежем воздухе оба мы как бы опьянели и ослабели. Что было нам делать ? Сесть на лавочку ? Но ведь это неприлично офицеру, могут подумать невесть что. Смотрим, — на улице никого нет, давай скорей отдохнем. Посидели, отдохнули...
Первые дни после операции ежедневные перевязки были очень болезненны и меня возили в перевязочную на каталке. В оба отверстия раны заталкивали бинты, в височную рану чуть ли не в метр длины, и когда касались мозга, я терял сознание. На первой же перевязке я рассмешил Пивовонского и Миловидова, сказав им евангельское изречение, произносимое священником за литургией, а церковную службу мы учили в кадетском корпусе наизусть : « Яко овча на заколение ведеся и яко агнец беспорочен прямо стригущему его безгласен, так не отверзает -22- уст своих...» и т. д. Это я сказад в том смысле, что я, мол, в их руках и молча, как жертвенная овца, перенесу боль. Надо сказать, что все очень терпеливо переносили боль при перевязках, все были с ранениями, требовавшими долгого лечения и делавшими людей больше к строю непригодными. Моим соседом был, не помню уже его фамилии, раненный в грудь навылет разрывной пулей Выходное отверстие представляло собой зияющую яму величиной с ладонь руки, рана была заражена пороховыми газами, и этот человек не издал ни одного стона при перевязках ,ежедневных чистках раны и ее промываниях. Я быстро набирался сил и думал, как бы эвакуироваться в Оренбург. Аппетит у меня был не плохой, и я не наедался, особенно завтраками, состоявшими из одного яйца всмятку, кружочка сливочного масла, двух-трех кусков французской булки и стакана чая. Просить добавки было стыдно и неприлично, и я молча терпел.
2 июня комендант Киевской крепости назначил меня на 5 июля на медицинское освидетельствование при Киевском военном госпитале, а 6 июля я имел на руках предписание, направляющее меня на дальнейшее лечение в Оренбург. Сборы были недолги. У меня была моя небольшая корзинка со всем необходимым, и я был этим обязан моему верному Грише, который захватил корзинку и сопровождал меня до Киева, откуда, несмотря на мои просьбы, был отправлен обратно в полк. Распрощавшись с ранеными и персоналом лазарета, я на извозчике поехал на вокзал, купил билет и сел в вагон отходящего ночью поезда. В одном со мной купе сидел старичок военный врач, расспрашивавший меня о ранении. Едва я лег, как потерял сознание, и пришел в себя только утром.
Меня очень угнетало, то обстоятельство что рана обезобразила мое лицо и, при перевязках, я не раз просил Пивовонского дать мне зеркало посмотреться, в чем мне неизменно отказывалось из боязни, что вид раны вызовет нервное потрясение. Но и не видя себя в зеркало я хорошо знал, что, как тогда говорилось, « пропала моя красота » и что вряд ли меня оставят на военной службе, без которой я себя не мыслил. Как это, так и само ранение, вызывали чувство, что жизнь моя оборвалась, военной карьере угрожает конец и я приучал себя к мысли, что надо примириться с несчастьем, меня постигшим и как-то перестроить планы на будущее. На одной из станций я зашел в железнодорожный медицинский пункт и попросил дежурившего фельдшера сделать мне перевязку и тут же попросил дать зеркало. Фельдшер несколько замялся, назвав те же причины, что и Пивовонский, но все же зеркало дал. То, что я увидел не было уж таким страшным, но рана изменила мое лицо и я тут же, смотрясь в зеркало, подумал, что никто не должен меня обидеть, так как рана свидетельствует, что я честно выполнил свой долг перед родиной и я даже могу гордиться. Но, увы ! все это было в теории и я в глазах людей на всю жизнь остался калекой, кривым, одноглазым, что иногда и высказывалось вслух (и до сих пор так).
Без каких-либо приключений я доехал до Оренбурга и сразу же с вокзала поехал домой. Отец и тетка встретили меня как подобает и сказали мне, что в Оренбурге, в лазарете лежит и мой старший брат Николай; контуженный в голову. Придя домой, Коля посоветовал мне проситься в лазарет служащих и рабочих Ташкентской железной дороги, помещавшийся в доме Панкратова на Гостиннодворской улице (ныне штаб частей Оренбургского гарнизона, Кировская улица), так как этот лазарет не военный, нет военного режима, можно в любое время уходить бесконтрольно и даже ночевать дома. Явившись к начальнику Оренбургского эвакуационного пункта — генерал-майору Баранову — человеку, благоволившему раненым, я легко получил направление в этот лазарет, что, по существу было ошибкой, так как при всех своих достоинствах лазарет не обеспечивал должным образом лечения, имея врачей терапевта и гинеколога и ни одного, так нужного хирурга, знакомого с полевой хирургией, а полная свобода, предоставляемая раненым, не соблюдающим режим, затягивала лечение. Мне указали кровать с соломенным матрацем, на которой я ни разу не ночевал, живя дома и ежедневно являясь в лазарет на перевязку, после которой мы шли гулять или сидеть в Собачьем садике.
Оренбург был конечным в сторону Средней Азии пунктом эвакуации раненых, поэтому много было раненых уроженцев среднеазиатских городов, одного прапорщика иначе как « Ташкент » и не называли. Все раненые были молодые люди, самому старшему было 24 года ,а мне, самому младшему, 18. В офицерском отделении было две палаты и столовая, в которой завтракали и играли в шахматы, шашки и в подкидного дурака в карты. Обедали в специальной столовой. Кормили очень сытно и вкусно. Сестра-хозяйка постоянно спрашивала раненых, что приготовить на обед. Обычно все раненые были налицо (оренбуржцы, как и я, ночевали по своим домам) к 10 утра, к какому времени приходил дежурный врач и начинались перевязки. Все раненые были уже выздоравливающими и большого ухода не требовали. Врачей было два — известный в Оренбурге терапевт Новицкий и гинеколог Лаврентьев Николай Борисович. Новицкий был очень неаккуратный, -23- рук после каждого не мыл, под длинными ногтями всегда грязь, и этими руками он «лазил » в раны, делая это грубо, почему раненые избегали ходить к нему на перевязки. Лаврентьев делал все внимательно и мы его очень любили. Развлечением была беспрерывная игра в шашки « в поддавки » и желающих было всегда много, также безбожно резались в подкидного дурака. Новицкий часто принимал участие в игре, а играл он и в шашки и в дурака артистически, вызывая желающих сыграть с ним 10 партий, которые он брался все выиграть. В шашки я играл хорошо, но смог выиграть у Новицкого только две партии. Сестрами нашей палаты были Глеб-Кошанская, жена поручика Ларго-Кагульского полка, очень красивая и обаятельная женщина и, когда она дежурила, все сидели в палате и любовались ею. Другой была барышня Фиксен, тоже интересная особа. Обе держали себя безукоризненно и, в то же время просто, к ним относились с большим уважением, граничившим с настоящим благоговением. В этом лазарете мне опять довелось встретиться с своим другом по военному училищу — Николаем Цветковым, с которым я больше всего и проводил время. Некоторое время в лазарете «лечился» войсковой старшина (полковник) Дутов, командир 1-го Оренбургского казачьего полка, впоследствии белый атаман войска, известный по гражданской войне. Про Дутова насмешливо говорили, что он « контужен телеграфным столбом », что означало симуляцию. Дутов среди нас, молодежи, да еще и « пехоты » держался обособленно и надменно, абсолютно не пользовался уважением и служил предметом заочных насмешек. В глаза подшучивать было нельзя — он был и старше по летам, да еще полковник.
Моя кровать стояла рядом с кроватью подъесаула Оренбургского войска Каширина Николая Дмитриевича, прославившегося в гражданскую войну, раненного в руку. Каширин любил песни и часто собирал желающих попеть, часто в лазарете не ночевал, приходил утром и, видимо, под хмельком, переодевался в лазаретный халат и обращался к нашей санитарке, пожилой женщине, очень услужливой и за это всеми любимой, со словами : « Стеша, я пропал ». Эти слова были у них условным жаргоном. Стеша исчезала и, через некоторое время, появлялась и докладывала Каширину: « Барин, ванная готова ». Каширин отправлялся принимать ванну. Медицинская комиссия штаба Казанского военного округа во главе с генералом Язвиным прибыла в Оренбург для инспектирования работы местной гарнизонной комиссии и признала Каширина годным, хотя рана у Каширина еще не зажила окончательно, не отпали корки, как требовалось при признании годности по инструкции. Накануне его отъезда я встретился с ним в кафе Троши-на (ныне «Дом офицеров») и Каширин рассказал мне, что он повздорил о Язвиным за что, да и по доносу, что Каширин пьянствует, его и отправляют на фронт. С Кашириным мне пришлось в 1919 году служить вместе — он был комендантом Оренбургского укрепленного района, а я помощников начальника отделения штаба украпрайона. В 1921 году будучи помощником коменданта штаба фронта, я регистрировал и устраивал на квартиры всех прибывающих в командировки красных командиров, регистрировал я и Каширина, прибывшего на формирование кавалерийских частей. В обоих случаях, по неизвестным мне причинам, Каширин не « узнал » меня, я же не счел нужным напоминать, что мы были соседями по койкам в лазарете и были довольно дружны.
Лежал у нас в палате штабс-капитан Слепушкин, тоже оренбуржец, имевший более 20 ранений, полученных при разрыве ручной гранаты; он был весь в бинтах и, время от времени, из него извлекали мелкие осколки. Он был бледней всех нас из-за большой потери крови. Слепушкин окончил семинарию, знал ноты, обладал хорошим баритоном и хорошо пел. исполняя сольные номера. Большая и прочная дружба возникла у меня с прапорщиком 503-го Лаишевского полка Чубаровым Николаем Ивановичем, жителем Оренбурга, бывшим железнодорожным служащим, все братья которого тоже были железнодорожники. Чубаров болел цынгой и мы шутили, что он побывал не на фронте, а ездил открывать Северный полюс.
После завтрака и перевязок мы, большой кампанией, отправлялись в Собачий садик, занимали там одну-две скамьи и смотрели на проходящую и гуляющую публику, обмениваясь критическими замечаниями; часто свой выход мы приурочивали к окончанию уроков в женских гимназиях, когда гимназистки 7 и 8 класса шли кучками с уроков, проходя через садик не без умысла покрасоваться перед молодыми офицерами. Среди раненых был оренбуржец — прапорщик 7-го стрелкового полка По-горелов Михаил, раненный во время окопных работ, накануне наступления. У него была раздроблена ступня, рана долго не заживала, ходил он на костылях и так наловчился, что почти мог бегать, как циркач, особенно по спуску к реке Урал, когда мы шли кататься на лодках. Погорелов был отчаянный парень, в гражданскую войну служил у белых, был в опасной разведке в тылу у красных, в городе Актюбинск, был там опознан и удачно бежал, получив ранение в руку. В советское время работал главным бухгалтером одного учреждения, попался в мошенничестве — перевел на -24- свое имя в сберкассу значительную сумму, был приговорен к расстрелу, пытался бежать, когда его в санях повезли за город на расстрел, но застрял в снегу и смирился, когда увидел, что ничего не вышло. Эти подробности рассказывал мне очевидец, один из сопровождающих По-горелова — Хандрымайлов.
Напротив окон палаты ,на другой стороне переулка (ныне Матросского) была расположена парикмахерская, услугами которой пользовались раненые, вызывая парикмахера в лазарет. Среди парикмахеров была красавица — девушка, предмет увлечения нашего « Ташкента », который проводил часы, лежа на подоконнике, в надежде увидеть свою дульцинею. Несколько раз он вызывал ее в лазарет для бритья, хотя в этом и не было надобности, но все его ухаживания принимались весьма холодно.
В городском театре гастролировала оперная труппа и я с Цветковым пошли слушать « Демона ». Перед спектаклем Цветков где-то выпил и после спектакля мне его пришлось вести в лазарет, таща чуть ли не на спине. Было около 12 ч. ночи, раненые спали, я просил Цветкова не шуметь, а он, как нарочно, как рявкнет — «Тише, тише подползайте, — стража крепко спит !» — слова разбойников перед нападением на лагерь Синодала.
В начале сентября я получил из полка от начальника связи Беляева письмо с поздравлением — награждением меня за бой 23 мая Георгиевским оружием и посылочку с маленьким георгиевским крестом для ввинчивания в эфес шашки и темляк на Георгиевской ленте. Таким образом я получил вторую по значению высшую награду. Цриказа с описанием подвига я в то время не знал и прочитал его только по возвращении в полк. Выше я описал свои действия в бою, но вот как они выглядели в показаниях очевидцев, опрошенных при представлении к награждению:


Приказ по 5-му стрелковому полку 29 августа 1916 года № 283

§ 3
 

Приказом по VIII армии от 15 сего августа 1916 года за № 1792 за отличия в делах против неприятеля, по удостоению местной думы, собранной при штабе VIII армии с 5-го по 21-е августа 1916 года включительно, подпоручик вверенного мне полка такой-то награжден Георгиевским оружием за то, что в бою 23 мая 1916 года, при штурме неприятельских позиций у местечка Олыка, он, командуя 6-й ротой, быстро со своей ротой вышел из своих окопов, безостановочно, под губительным ружейным, пулеметным и артиллерийским огнем неприятеля, неся большие потери, бросился на штурм неприятельской позиции причем все время шел впереди, подавая пример личной храбрости и мужества и ободряя своих людей; преодолев несколько рядов проволочных заграждений, ворвался в первую линию окопов неприятеля, защитники которой были переколоты, частью взяты в плен, затем, собрав оставшихся стрелков, с беззаветной храбростью и отвагой, явно пренебрегая опасностью, во главе горсти храбрецов бросился в штыки и овладел второй линией окопов; двигаясь дальше был тяжело ранен в голову с потерей глаза и все же продолжал руководить остатками своих храбрецов, пока не потерял сознания. Ротой было взято в плен : 2 офицера 139 нижних чинов и 1 бомбомет.


В это время через Оренбург проезжал и останавливался для нанесения визита генерал-губернатору Эмир Бухарский, щедро раздававший звезды и медали : — едет по улице, городовой отдает ему честь, — Эмир останавливает экипаж и вешает на грудь городовому медаль. Подпоручик Громаковский, бывший еще в запасном полку (запасные батальоны были развернуты в полки) был назначен начальником почетного караула для встречи Эмира на вокзале. Эмир наградил Громаковского серебряной нагрудной орденской звездой и Громаковский был на седьмом небе, гуляя вечером по Николаевской улице, отворачивал полу шинели, чтобы была видна звезда; встретив меня, распахнул шинель, показывая мне свою награду, на что я молча приподнял свою шашку, чтобы он увидел георгиевский темляк, а так как моя награда была в сотню раз выше и почетнее его звезды, то из его форсовства ничего не вышло.
Вечерами я, Чубаров и Юзик Карназевич, работавший по заготовкам на армию, катались на лодке, что было нашим любимым развлечением, если же не катались на лодке, то гуляли по Большой, как обычно называли Николаевскую улицу, или сидели в Собачьем садике. Обычным местом гуляния молодежи был только один квартал Большой улицы — от Гостин-нодворской (ныне Кировской) до Орской (ныне Пушкинской). Здесь можно было всегда встретить знакомых, всегда назначались свидания и встречи. Летом гуляние сосредоточивалось на бульваре, пожилая публика гуляла по другой стороне улицы — тут же было царство молодежи. Гуляли примерно от 8 до 10 вечера, после чего расходились по домам, почти всегда провожая знакомых барышень. Самыми подходящими для нас барышнями были гимназистки 7 и 8 класса-девушки 17-18 летнего возраста.
С 1 октября начинался сезон в городском драматическом театре и Чубаров предложил пойти в театр, а чтобы не было скучно, пригласить барышень, Чубаров познакомил меня с дочерью железнодорожника Горбенко Ларисой -26- и ее подругой Лизой Щегловой, на которой он потом и женился, и мы пригласили их в театр на открытие сезона. Шутки ради мы заявили, что мы считаем себя знакомыми со всем 8-м классом и просили об этом передать своим подругам по гимназии и пригласить их всех в театр. Лара и Лиза согласились. Мы взяли литерную ложу, а в те времена ложу можно было занимать не только по числу стоявших в ней стульев, а сколько уместится в ложу людей. По нашему приглашению в театр пришло человек 10 гимназисток 8-го класса ,из которых я помню только одну — Лелю Архангельскую. Время провели весело, угощали барышень шоколадными конфектами и уговорились повторить посещение театра, почти не пропуская новых пьес, но ходили в театр преимущественно вчетвером : Я, Чубаров, Лара и Лиза, билеты мы брали в З-й-4-й ряды партера, и как Чубаров, большой весельчак и шутник, говорил «двое вас, двое нас, — помилуй Бог нас ! » Скоро Лара « ввела » меня в свой дом, то есть познакомила с родителями и я часто стал у них бывать, почти на положении жениха.
Рана моя зажила и доктор Новицкий «решил », что можно мне вставить стеклянный глаз; для этого он затребовал из аптекарского магазина искусственные глаза, но их было всего три штуки и ни один не подходил мне по размеру и по цвету. Новицкий « примерял » глаза самым варварским образом, вплоть до применения обыкновенного столового ножа, когда стеклянные глаза не лезли в глазницу. Конечно, после такой процедуры я попросил Новицкого прекратить опыты, тем более, что ему, как врачу, должно было быть ясным то, что при разрушении глазницы и завороте века, без повторной, пластической операции его попытки будут неудачны. Новицкий решил послать меня в Москву для пластической операции, куда я прибыл 20 октября и был помещен в специальный глазной лазарет в доме Ря-бушинского на Солянке. Здесь раненые получали искусственные глаза, которые очень искусно подбирал сам владелец магазина в Столешниковом переулке, он же выдавал черную поглазную повязку. Это все делалось за казенный счет. Солдатам же еще выдавалось по три рубля и они увольнялись с военной службы, а офицеры назначались на нестроевые должности в тылу. Глаз мне подобрали хорошо, купил я и запасной, получил и повязку. Спрашиваю главного врача — когда же будут делать пластическую операцию, а он говорит : « Ваша рана не зажила, вам место не в лазаре-ie и я Вас отправлю в команду выздоравливающих ». Мои доводы, что я специально прислан для операции не помогли и я изрядно поспорил с врачом. Фамилии его я не помню, так как раненые его называли « Цеппелин », за его грузную фигуру. Я потребовал, чтобы меня назначили на комиссию, с тем, чтобы вернуться в полк. Имелся приказ, разрешавший офицерам, несмотря на категорию ранения, делавшего их негодными к строевой службе, отправляться « по желанию » в полки на фронт, что я и сделал, из тех соображений, что на фронте я буду получать производство в следующие чины, что будет важно при назначении пенсии, а страха я больше не испытывал, имея уже опыт боев и ранений. Время в госпитале проходило очень скучно, интересных для меня людей не было и я, каждый вечер, уходил из госпиталя, выходил на Тверскую улицу, гулял до Страстного монастыря, заходил в многие магазины, торговавшие до 7-8 часов вечера. После этого времени был час « пик », когда на улицах была масса народу и трамваи брались с боя. В гвардейском экономическом обществе я купил себе Георгиевское оружие. Это оружие отличалось от обыкновенной шашки, тем, что рукоять была вызолоченной медной (вместо черной деревянной или эбонитовой), в головку эфеса ввинчен маленький Георгиевский крест, прибор т. е. кольца и наконечник ножен были украшены лавровыми ветками, по нижней части дужки эфеса — надпись « За храбрость » и вместо темляка на черной ленточке - темляк на Георгиевской ленте. Надумал я зайти и в Александровское военное училище в надежде увидеть своих начальников, но состав офицеров уже переменился и из бывших офицеров 5-й роты никого не осталось — все ушли на фронт.
Один раз я посетил театр оперетты « ЗОН » и слушал новую оперетту « Осенние маневры » с участием моих любимцев, (по граммофонным пластинкам) Монахова и Шуваловой. Цены на билеты были очень высоки — за кресло 10 ряда я заплатил что-то около 10 рублей. Очень мне запомнилось, когда погас свет в зрительном зале и в ложах дамы, заняв первые места лож, положили свои ручки на бархат барьера, как сверкали, переливаясь, бриллианты их колец, браслетов и кулонов. По таким ценам на билеты и публика была состоятельная.
В одной палате со мною лежал некий поручик Гринев, раненный в глаз без повреждения век и костей глазницы. Глаз был подобран так удачно и двигался как настоящий, что совершенно не было заметно, что у него один глаз стеклянный. Мое недоумение, что тут делает этот совершенно здоровый человек, рассеялось в первый же вечер, когда Гринев, ложась спать, уже привычным движением вынул стеклянный глаз и опустил его в стакан с водой. Этот Гринев немного занимался спекуляцией шелковыми расшитыми китайскими носовыми платками и китайской водкой — ханшин, которую под -27- предлогом продажи раненым носовых платков продавцы — китайцы доставляли Гриневу прямо в палату. Это была контрабанда — для ханшина были сделаны плоские из оцинкованного железа фляги, надеваемые на живот или грудь под одежду, даже на руки и ноги. Гринев угостил меня этим ханшином, который оказался дрянью, но обладал таким свойством, что стоило на утро выпить воды, как человек снова хмелел.
1-го ноября 1916 года я прошел постоянную врачебную комиссию при 1-м Московском распределительном эвакуационном пункте (в Лефортове) и был признан «годным к строевой должности. По желанию отправляется в действующую армию ». Я же отправился сначала домой, в Оренбург и прожив дома несколько дней, отправился в Одессу, где стоял запасный полк нашей дивизии, через который проходили все выздоравливающие раненые, прежде чем попасть в свои полки. Такая мера-возвращение в свои части была вполне себя оправдывающей и каждый ехал в свой полк, как домой. Офицеры следовали в полки одиночным порядком, а из солдат формировались маршевые роты. По дороге в Одессу в одном вагоне со мной ехал прапорщик 7го стрелкового полка (фамилию забыл) без всякого багажа — все, что он имел — было мыло, полотенце и зубная щетка, хранимые в карманах. Я с ним разговорился и узнал, что едет он совершенно без денег, все что имел оставил своей матери, и я взял его на свое попечение, истратив на это 35 рублей, которые отот офицер мне вернул по прибытии в полк. Славившийся своими размерами вокзал станции Жмеринка оправдывал слухи, но мне казалось, что он даже не соответствует по своей величине и внутреннему устройству такому маленькому городку, как Жмеринка. Часть пути приходилось делать на разных поездах, делая пересадки, поезда останавливались у семафоров, дальше не шли и каждый пассажир был вынужден нести свой багаж до станции. Ехала с нами одна, лет 40 дама, жена офицера береговой обороны, с массой баулов, коробок и чемоданов и ей при таких пересадках приходилось туго. Воспитанный в уважении к любой женщине, я помогал этой даме, да еще привлекал попутчика-прапорщика, нагрузившись шляпными коробками и баулами как « дачный муж ». Так называли мужей, приезжавших на дачу со службы в городе и увешанных разными покупками, сделанными по поручению жен. Эта дама решила испытать на мне свои « чары », приглашала по приезде в Одессу к себе, дала адрес, говорила, что муж у нее все время в береговом плавании, обещала за мною ухаживать, подавать кофе по утрам « в постель » и так далее. Она годилась мне в матери, уважение к женщине претило мне совершить такой поступок и я, приехав в Одессу, даже и не вспоминал об ней. Возможно, с точки зрения других, я поступил глупо, но я не раскаиваюсь. Ехавшие со мною пассажиры-мужчины, узнав, что в Одессу я еду впервые, предупреждали меня ,что на улицах Одессы нужно держаться настороже, что там масса проституток, зачастую шикарно одетых, так что и не подумаешь о их профессии, что они очень нахально пристают на улицах и что самое верное средство от них избавиться — это послать их « по матушке». Если Москва, по сравнению с Оренбургом, была шумна и суетлива, то Одесса во много раз превосходила своим оживлением и Москву. Я осматривал Одессу, гуляя по улицам, побывал на городском кладбище, скорее похожем на благоустроенный парк, в знаменитом кафе ФАНКО-НИ, в которое попал не сразу, так как было не принято садиться за кем-нибудь занятый столик, а они были, как и в Москве, у Филиппова, всегда заняты и часто проститутками высшего класса, поджидавшими «пассажиров ». На Дерибасовской проститутки более низкого пошиба. Побывал я и в знаменитом Одесском театре, слушая оперу « Дубровский » (с участием восходящей тогда звезды) — тенора ДЫГАС. Театр был великолепен. Сцена пожара меня просто поразила — Дубровский поджег солому под крыльцом дома, и дом-декорация сгорел. Слушал я и известного куплетиста НИЖИНСКОГО, выступавшего в одном из кинематографов, ХЕНКИНА, бывшего тогда в славе и выступавшего в Одессе и Киеве, увидеть не удалось, зато поговорка о том, что «Одесса-мама, а Хенкин-папа » запомнилась. Нашел я и на всю Россию прославленный Куприным — « Гамбринус », но зайти в него один — не решился — уже больно много кружилось возле подозрительных личностей, матросов, развязно державшихся в делавших этот район просто опасным. Видел я и лестницу, на которой в 1905 году произошел расстрел, был на Приморском бульваре с памятником Ришелье. Зная, что в Одесском артиллерийском училище учится мой однокашник по кадетскому корпусу Крашенинников, я съездил и к нему. Узнал я, что Крашенинников в Одессе от встреченного в поезде поручика князя Кудашева — нашего кадета-одноклассника.
В штаб полка я являлся ежедневно, чтобы узнать, когда отправят в полк, и этим ограничивалась вся служба. Под давлением Антанты Румыния вступила в войну, была фактически разгромлена, и наш корпус был переброшен в Румынию, где русская армия полностью заменила на фронте румын. Здесь командовал -27- фронтом генерал Щербачев. Наконец нам дали предписания ехать на фронт, а набралось нас из нашей дивизии шесть человек : из нашего полка — я, поручик Чашков, раненный в плечо и почти не владевший рукой, прапорщик Вен-чанинов Виктор, прапорщик Балавахно Степан, раненный в кисть руки и не владевший пальцами, то есть все, как и я, возвращавшиеся в строй « по желанию». Пятым был младший врач 6-го полка, а шестым прапорщик 7-го полка Ластовский. Из Оренбурга я имел поручение от матери Чубарова отвезти маленькую посылочку ее младшему сыну Саше, служившему в Гатчинской авиационной школе, передислоцированной в Одессу и расквартированной в дачной местности Ольгино-Люсдорф. Эта посылочка была плоской и содержала одни брюки и, сев в трамвай, я положил ее под себя, выйдя же в Люсдорфе, я забыл ее в трамвае. Что делать ? Получилось неудобно. Бывшая на конечной остановке кондукторша позвонила по телефону и, с обратным рейсом, посылка была привезена. Я нашел Чубарова, передал ему посылку, рассказал все оренбургские новости. Чубаров стал меня уговаривать прийти в один из дней полетать на аэроплане, одновременно предупреждая, что качество аппаратов неважное. Я согласился, но полетать мне так и не удалось ,так как пришлось выезжать в полк.
Ехали мы в Румынию через пограничную станцию Унгени. Мы вшестером заняли купе и дорогой врач, еврей по национальности, давал нам читать стенографические записи речей депутатов Государственной Думы. Газеты в то время выходили с огромными белыми полосами — цензура многое не пропускала, а недовольство принудительным вовлечением в войну Румынии, в результате разгрома которой наш и так огромный фронт растянулся еще больше за счет замены русскими войсками потерявшей всякую боеспособность румынской армии, было велико. Еще большее недовольство — все более и более открыто выражавшееся — было, поведением Распутина и придворной клики. Говорили, что Распутин давал телеграмму Верховному Главнокомандующему Великому Князю Николаю Николаевичу, что он хочет приехать на фронт на что Главковерх ответил — « Приедешь — повешу ».

Накануне вступления в войну Румыния продала Германии множество лошадей, скота, зерна и нефти, оставшись полуголодной. Недаром уже вскоре, сменяя румынские войска по всему их фронту, русские ругали их за полную неподготовленность к войне и неумение ее вести. Сразу же установилось самое презрительное отношение к имевшим действительно жалкий вид « союзникам », и солдаты их называли или « кукурузники », или « мамалыга ». Все эти вопросы обсуждались в Государственной думе и поэтому стенограммы были чрезвычайно интересны, — в них помещались полностью речи депутатов, безжалостно выхолощенные в газетах. Даже такой махровый монархист, как Пуришкевич, вопрошал в думе: «вовлечение Румынии в войну, что это : глупость или измена ? » Все мы с жадностью читали отпечатанные на машинке стенограммы, глубоко возмущаясь положением дел.
До города Яссы, куда эвакуировалось после сдачи Бухареста румынское правительство, была « широкая » русская колея железной дороги, а дальше шла « узкая », европейская. Окраины Ясс просто поразили нас своим жалким видом, множеством построенных из старых железных листов, ящиков, старой фанеры «домишек». Ничего подобного мы в России не видели. В то же время центр города был роскошен и заполнен толпами хорошо одетого народа и румынских щеголей-офицеров, многие из которых были затянуты в корсеты и напудрены. Русские деньги имели свободнее хождение, стоили дороже румынских в несколько раз и менялись повсюду — в магазинах ,в лавочках и даже в частных домах, хозяева которых просто вывешивали на своих окнах руские и румынские деньги, что заменяло вывески и было всем понятно. Менялы получали за обмен « лаж » и изрядно наживались. Русского офицерства и военных чиновников была тьма, торговаться из-за копеек считалось ниже своего достоинства, чем и пользовались менялы, давая за рубль, в среднем, три франка, как румыны называли свои леи, и наживая по 2-3 копейки на рубле.
Русский комендант города передал нас румынскому префекту, который отвел нас на квартиру в частный дом. Надо сказать, что почти все румыны (и в деревнях) говорили по-французски, родственном румынскому языке, и по-немецки, а русские офицеры, к нашему стыду, за редкими исключениями, могли только сказать « да » и « нет ». Когда мы вошли в дом, хозяйка дома, ее муж и дочь встретили нас, и наш доктор, еврей, зная немного немецкий язык, вел с ними весь разговор. Хозяйка показала нам румынский журнал, на обложке которого был цветной портрет румынского генерала, и объяснила нам, что — это ее брат, военный министр Анастасиади. Дело шло к вечеру ,нам предстояло только переночевать на этой квартире, мы были голодны и собирались сейчас же уйти. Хозяйка спросила, когда мы вернемся, мы сказали, что часов в 9 вечера, и ушли, не придав значения вопросу хозяйки о времени нашего возвращения. Комната, нам предоставленная, была довольно большой, в ней стоял -28- стол, турецкий диван, покрытый дорогим ковром, комод, грамофон и тумбочка, на полу тоже был ковер.
Пришли мы в один из лучших ресторанов Ясс — « Сплендид », там тьма людей и все почти одни русские офицеры, сидящие за двумя длинными общими столами. В зале — дым коромыслом, накурено, шум, официанты едва управляются с заказами, мест нет, приходится ожидать пока кто-нибудь закончит свой обед. Кое-как мы уселись и отведали румынской кухни : суп из карпа, жаркое — половина съедобной лягушки (это мы узнали потом) и кусочек хлеба. В хлебе испытывался повсеместно недостаток очень острый, и был он очень темный. Таким обедом мы не наелись и отправились искать еще какой-нибудь ресторан, чтобы пообедать еще раз. Так мы еще раз пообедали и заказали кофе. Его нам подали в микроскопических чашечках, немного больших, чем обыкновенный наперсток, на таком же маленьком блюдечке, и к нему подали в такой же миниатюрной кружечке коньяк. Пить кофе «по-турецки » мы не умели, для нас это было только смочить язык, и мы, подозвав официанта, заказали ему кофе « по-варшавски ». Кое-как объяснившись, мы получили кофе в простых чашках и, как оказалось .русских, производства знаменитого Кузнецова.
Заходя в магазины и лавочки, мы везде видели русские товары : посуду фабрики Кузнецова, чай Высоцкого и Перлова, бочки с омулевой икрой, которую я нигде не встречал в России. Шампанское, которого я еще никогда не пил, стоило три франка, и в одной из лавочек —- закусочных, так называемых « паштетных », я соблазнился и выпил целую бутылку. Никакого действия оно на меня не оказало. Ром продавался разливной, хранившийся в огромных бутылях, в плетеных корзинах, так, как у нас хранилась серная кислота. Ром был мутный, но очень крепкий, почему среди русского офицерства он заслужил название « зверобоя », так как одной рюмки было достаточно. Следует учесть, что отношение к вину было очень умеренным, и легкий шум в голове считался уже опьянением. По улицам Ясс рыскали шикарно одетые проститутки, нахально пристававшие к офицерам с одной фразой : « Офицер, ресторан! » Уезжая из Оренбурга, я обратил Енимание на то, что, чем дальше на запад, тем свободнее были нравы и ,как в Одессе, так и в Яссах, казалось, что я попал в иной мир, привыкнув в Оренбурге к царившей там строгости нравов, несмотря на крайне смешанное население — русские, украинцы, татары, чуваши и другие. Как крестьяне, так и казаки, почти все были переселенцами из центральных губерний и с Украины. По религиозным убеждениям, кроме православных, католиков, протестантов и магометан, было много сектантов всевозможных сект, до хлыстов, включительно, и, надо заметить, не было никакой национальной розни. Наиболее угнетаемое национальное меньшинство — евреи — было представлено теми профессиями, которые давали право проживания за « чертой оседлости », — докторами, купцами, ювелирами, часовыми мастерами, портными, парикмахерами. Имея знакомых среди молодежи всех национальностей, я знал их уклад жизни, поэтому я видел, что Запад резко отличался от Оренбурга своей свободой нравов, настоящим развратом. Это очень настораживало, в особенности в отношении женщин, в каждой из них невольно подозревалась проститутка. Мужская часть населения также не внушала большого доверия, так как это были дельцы и люди довольно сомнительных профессий. Недаром я слышал в Одессе анекдот, как один делец продал другому вагон сахарного диабета.
Вернувшись на квартиру после не очень нас напитавших двух обедов в двух ресторанах, мы застали в своей комнате накрытый стол, за который любезные хозяева нас и пригласили. На полу, вдоль стены стояла шеренга бутылок с виноградным вином. Обслуживал нас солдат-денщик, « ордонанс », по-румынски, и хозяйка пояснила, что, хотя ее муж и штатский человек, ее брат, военный министр, дал ему денщика, и этот ордонанс должен был разбудить нас в 4 часа утра и проводить на вокзал. Хозяева были беженцами из Бухареста, а в Яссах жили в своем доме. За этим обедом-ужином переводчиком был я, отбросив стеснение, когда увидел, что французским языком я владею не хуже хозяев. Я обратил внимание на то, что к каждому блюду подается новый кусок хлеба в то время, как еще не был съеден поданный к первому, и получил ответ, что у них таков обычай. Я попросил разрешения завести грамофон и, получив согласие, поставил пластинку с румынским гимном, предупредив своих товарищей, чтобы они встали и стояли смирно во время исполнения гимна, после чего сказал по-французски : « Прошу всех встать ! » Вся эта церемония произвела на хозяев отличное впечатление ,они удвоили свою любезность, попутно объяснив, что они придерживаются ориентации на Россию и сожалеют, что много румын предпочитают опираться на Германию. По окончании ужина я, как полагается, попросил у хозяйки разрешения закурить. Наши папиросы вызвали интерес у хозяев, ведь румыны курили сигареты и сигары.
На улицах нищенствовать было запрещено, поэтому бедняки собирали милостыню или играя на скрипке, или торгуя спичками россыпью, из корзин, вроде как у нас торговали семячками. -29- Спички были фосфорные, зажигающиеся обо все, и наши стрелки зажигали их о подошву сапога, или даже, подняв ногу и натянув брюки, о мягкое место. Были спички и в огромных коробках, с обсыпанными битым стеклом боковыми сторонами для зажигания. Были и такие сигареты — в пачке 10 штук и гребенка из 10 спичек. Удобно и дешево. Дешевы были и золотые вещи, но это было лишь потому, что золото было всего 36-й пробы.
Наступило Бремя ложиться спать, и хозяйка с ордонансом принесли еще одну кровать и на подносе чистые ночные рубашки. Я горячо поблагодарил за ьнимание и объяснил, что, право, это лишнее, так как все мы фронтовики, для нас — это роскошь, но хозяйка просила все же надеть на ночь эти рубашки, причем сказала, смеясь, что одному из нас придется спать в женской рубашке, так как мужских не хватило. Женскую рубашку пожелал надеть поручик Чашков.
Муж хозяйки попросил записать его адрес, приглашая остановиться у него, если кто-нибудь из нас еще раз приедет в Яссы. Вот этот адрес : Яссы, страда Флорилор, 4, Мишель Александреску.
Спали мы по-двое. Ночью я вышел на двор и, возвращаясь, увидел на террасе какую-то белую фигуру. Это был Чашков, в женской рубашке, бывшей ему до пят. Потом Чашков рассказывал, что он испугался, как бы его не схватил стрелок, приняв за женщину. Над этим случаем много смеялись потом в полку.
Ордонанс разбудил нас в назначенный час, мы сняли ночные рубашки и невольно подумали, не наградили ли мы наших любезных хозяев вшами. Когда мы уходили, было еще темно, но хозяева наши вышли на террасу и провожали нас очень тепло, махая платками и кри ча : « Виктуар ! » (« победа »).
По дороге на вокзал мы видели огромные очереди за хлебом, занимавшиеся жителями задолго до открытия хлебных лавок. Сели мы в вагоны, уже битком набитые. Румынские вагоны очень отличались от русских, очень удобных. В классных вагонах коридоров не было и каждое купе имело отворяющуюся наружу дверь, вдоль вагона шла доска-ступенька с поручнем, и во время хода поезда кондуктор шел по этой ступеньке, держась за поручень, липом к стене вагона. Не было полок и лечь было нельзя. Было нечто вроде дивана, разделенного подлокотниками, получались отдельные кресла, по три с каждой стороны. Нас было шестеро, и мы заняли одно купе полностью. Поезда (и товарные) ходили с большой скоростью, и территория Румынии не была так велика, чтобы путешествие было продолжительным, поэтому и не было спальных мест в вагонах, и если приходилось ехать ночью, то сидели и дремали в этих креслах. Вагоны 3-го класса были обыкновенными товарными, посредине которых стоял небольшой стол, а вдоль стен были обыкновенные лавки для пассажиров.
Нам приходилось искать свою дивизию, так как расположение частей не было точно известно русским комендантам станций. Сначала мы приехали в город Галац, где грузился на пароходы 5-й пехотный полк, шедший на Тульчу. Мы обрадовались, когда увидели на пристани солдат с цифрой « 5 » на погонах, но расспрашивая солдат, мы узнали, что они — 5-го пехотного полка. Вернулись к коменданту, и он направил нас в город Браилов. Сели мы на маленький пароходик, вернее — катер, и поплыли по Дунаю. Река широкая и глубокая, но вода в ней мутная. « Какой же это "голубой Дунай" ?» подумал я, — «он какой-то бурый !» Когда приехали в Браилов, город произвел сразу хорошее впечатление, — прямо от пристани начинались хорошие дома и мощеные улицы. Город был тих, на улицах почти никого, и мы бродили по улицам, устали и зашли в один из первых попавшихся домов, попросив хозяев дать нам возможность отдохнуть. Нас очень гостеприимно приняли, отвели в гостиную, затопили печь. Печь удивила нас своим устройством, это было нечто среднее между печкой и камином, но нагрелась она быстро. Отдохнув и поблагодарив хозяев, мы отправились опять к коменданту, и он нас отправил обратно в Галац, так как теперь было точно известно, что полк наш стоит в районе города Тыргу-Окна. Мы путешествовали по местам славных боев с турками и такие названия как Галац, Браилов, Тульча мне напоминали подвиги русских в 1877-78 годах. 27 ноября, из Галаца, я послал отцу открытку, сохранившуюся до сих пор.
Мы ехали снова в Яссы, на север, и ехали весело. В обыкновенном товарном вагоне, довольно чистом, с нами ехали румынские беженцы — одна молодая, очень аристократического вида пара, и простой народ. Мы очень весело болтали на невероятной смеси языков, что иногда вызывало всеобщий смех, особенно при совпадении русских слов с румынскими, но имевших разное значение. Так, наше слово « пуля » оказалось по-румынски совершенно неприличным, вызвало хохот простых румынок и вогнало в краску даму. Чтобы спасти положение и чтобы никто не подумал, что мы ругаемся я езял боевой патрон, показал на нем пулю и объяснил все по-французски.
Вдоль железной дороги валялись груды сахарной свеклы, выброшенной из вагонов для освобождения их на нужды войны, а вдоль железнодорожного полотна брели одиночками и -30- группами румынские солдаты рассеявшейся румынской армии. Винтовки у них были с заткнутым тряпочкой или пучком соломы дулом. На станциях они подходили к вагонам и просили у русских хлеба и папирос. Русские делились всем, чем могли, по-братски.
Первым румынским словом, нами выученным, было слово « разбой », так по-румынски называлась война, и все считали, что это звучит лучше, чем русское « война », и метко отражает сущность этого понятия. Слово «лапти » — молоко, вызывало смех у наших солдат, как название обуви, далеко не сродное молоку. Купить что-либо из съестного было невозможно, мы выбегали на каждой станции и находили только закрытые буфеты. По дороге к нашей компании присоединился румынский лейтенант, веселый и простой парень. На одной из станций он позвал нас пообедать, станция называлась «Пятра». Поезда стояли подолгу, никаких звонков перед отправлением поездов не было, железнодорожник просто кричал : « Гата ! » — « готово ! » и все садились в вагоны. Русские, не зная этого обычая и не понимая слова : « гата », отставали во многих случаях от своих поездов и скоро приучили румынских железнодорожников стучать по буфетам, давая сигнал о готовности поезда к отправлению. Мы вошли в зал станционного буфета и сели за стол спинами к огромным окнам. Рядом сидели и скучали за пустым столом три сестры милосердия. Лейтенант исчез и вернулся, неся на тарелке пирожные, которыми он угостил сестер, а нам принес бутылку румынской водки и рюмки. Сам он только пригубливал рюмку и очень удивлялся, как это мы « хлопаем » по полной рюмке. Нас же в свою очередь удивляло, как это в винодельческой стране люди не умеют или не могут пить. Что он достал из еды, я не помню, но помню, что в это время над станцией кружил аэроплан противника. Мы посоветовали сестрам сесть в простенке между окнами и сами сели туда же. Сбрасывание бомб с аэропланов было редким явлением, почему от аэропланов не укрывались, тем более, что обычно аэропланы вели лишь воздушную разведку. Но этот аэроплан оказался не таким, какими мы привыкли их видеть, и обстрелял станцию из пулемета, а затем раздался близкий и сильный взрыв, оконные стекла полетели вовнутрь помещения, а скатерть сдуло со стола взрывной волной. Мы дешево отделались, и это был первый случай за войну, когда я видел, что аэроплан сбросил бомбу.
До Тыргу-Окна мы доехали благополучно и без приключений. Здесь стоял штаб нашей дивизии, а полк наш стоял на позиции в Карпатских горах, в районе большого села Дафтяны.
После войны эти Дафтяны стали известны всему миру своей политической тюрьмой.
1 декабря мы добрались до штаба полка, которым командовал полковник Гаськевич Представлялись мы по уставу, но Гаськевич принял нас по-домашнему, даже не встав при приеме рапорта, и говорил с нами запросто, расспрашивая каждого о здоровье, о поездке, и отпустил нас до получения назначений. В обозе я разыскал своего денщика Гришу Гордеева, который во все время моего отсутствия из полка был при обозе, и начальник обоза штабс-капитан Лункин очень просил меня оставить Гришу в его распоряжении. Я предоставил решение этого вопроса самому Грише, и он, к моей радости, решил остаться при мне, сказав : «Давайте пойдем лучше в роту ». Лункин угостил меня жарким из убитого накануне медведя. Мы находились в предгорьях Карпат, в очень красивой местности, горы были покрыты густым, почти девственным лесом, в котором водились медведи, дикие козы и много волков, а горные реки изобиловали форелью. Местность была такова, что ею нужно было бы только любоваться, мы же, по выработавшейся привычке оценивали местность в первую очередь с точки зрения ее пригодности для военных действий, — наступления или обороны, — обращая внимание на красоту пейзажа в последнюю очередь, да и то лишь как на ориентиры.
Село Дафтяны было расположено в долине и было очень растянуто в длину. В нем располагались тыловые учреждения полка и подразделения, которым в густом лесу не находилось применения: команда траншейных орудий, конные разведчики, даже часть пулеметной команды. При теплом климате избы крестьян были крыты деревянными дощечками, « гонтом », запасы которого лежали у каждого на чердаке, служившем складочным помещением. Повсеместно в окнах были вставлены железные прутья для защиты от нападения диких зверей. Народ жил бедно, земли у каждого был незначительный клочок при усадьбе, использовавшийся самым максимальным образом: фруктовые деревья, кукуруза, кормовой бурак для домашней скотины (свиней). Коров и лошадей я не встречал нигде. Отношение населения к русским было хорошее и приветливое, мы были не только союзники, но и единоверцы, православные. Вся земля в долинах и леса в горах принадлежали румынским помещикам — « боярам », имевшим в самых живописных местах свои замки. Многие жители деревень кормились около солдатских кухонь, что не воспрещалось командованием и делалось и в России, и в Румынии. Русские солдаты делились с населением, чем могли, и помогали по хозяйству. Гриша решил угостить меня мамалыгой и -31- сжарил мне из этой каши котлеты, мне понравившиеся, но наградившие меня расстройством желудка. Гриша объявил мне потом, что — это с непривычки и что все так переболели. Хлеба у крестьян не было совершенно. Мамалыга варилась в котле, когда вода закипала, в котел сыпали мелкодробленую кукурузу и когда каша была готова, ее вываливали из котла на стол и резали ниткой на куски, бравшиеся в руку и употребляемые как хлеб, откусывая понемногу. Подсолнечника не сажали и грызовые семячки были румынам в диковинку, а русским — редким « десертом ». Семячки попадали на фронт только из России, в посылках, или же привозились отпускными. Такой же редкостью были и арбузы и дыни, зато было обилие чернослива в каждом доме. Уборные напоминали скорее собачьи конуры, настолько они были низки и без дверей. Пользоваться ими приходилось так : стать задом, спустить штаны и задом пятиться в уборную, да еще у всех на глазах.
Лес был кругом, но не крестьянский.
До получения назначения я явился к своему батальонному командиру, теперь уже подполковнику Ростиславскому, и прожил в его квартире несколько дней. Принял он меня хорошо. В штабе полка я прочел приказ о своем награждении, переписал его и послал отцу. Рости-славский по вечерам занимался заполнением наградных листов на офицеров и все время ворчал : « Какие теперь пошли офицеры : Но-водережкин, Широкоштанов... », будучи недоволен проникновением в офицерскую среду офицеров не дворян, а выходцев из « простонародья ». Днем, от нечего делать, я ходил гулять в ущелье, по которому протекала горная ре-ченка. Дно речки было лавовое, разноцветное, и я ходил прямо по дну (было очень мелко), любуясь оттенками дна и окружающими горами. Сапоги мои не промокали, и я с благодарностью поминал сапожника Сергеева, сшившего мне сапоги перед моим отъездом из Оренбурга. Стрелки моей роты, узнав о моем возвращении, прислали ко мне настоящую делегацию, просившую меня вернуться в роту. Я был этим очень растроган, я и сам желал этого, но это зависело не от меня. Я просился в любую роту, но не было причин смещать ротных командиров, хотя среди них были и прапорщики, то есть младшие, чем я, чином. Один из самых старых солдат 6-й роты, Чарковский, пришел при мне к Ростиславскому проситься в отпуск, так как он пробыл на фронте около двух лет. Ростиславский стал довольно грубо ворчать на Чарковского (отпуска солдатам предоставлялись крайне редко и как исключение). Я присоединился к просьбе Чарковского, и Ростиславский, по-прежнему ворча, разрешил отпуск к великой радости Чарковского.
За время моего отсутствия личный состав в полку очень переменился, многие мои друзья офицеры были ранены и в полк не вернулись, и я ни к кому не ходил. Назначили меня наконец начальником команды траншейных орудий, представлявшей из себя взвод, имевший на вооружении миномет Лихонина и бомбометы Азе-на. Устройства последнего и способа стрельбы я не знал, почему учился этому у стрелков. Бомбочка была с кулак, в головную часть был ввинчен ударник с пропеллером. Заряжался бомбомет с дула. На дне ствола, прикрепленного к поддону, имелся боек, на жало которого натыкалась бомбочка при опускании в ствол, происходил выстрел, в полете вертушка-пропеллер вращалась, ударник ввинчивался до отказа, сближаясь с капсюлем взрывателя, и при ударе об землю происходил взрыв бомбы. Команда моя и я сам бездельничали, находясь при обозе в Дафтянах, — стрелять в таком густом лесу было невозможно.
6 декабря был полковой праздник. Состоялся парад, на котором мне, как Георгиевскому кавалеру, полагалось стоять правее полкового знамени, и таким образом полк проходил церемониальным маршем и мимо меня. Это был большой почет, тем более и потому, что я был единственным, если можно так выразиться. « героем Луцкого прорыва». После парада был торжественный обед. Приехавший на праздник и принимавший парад начальник дивизии ,войдя в помещение столовой и поздоровавшись с офицерами, сразу же спросил командира полка : « Почему у этого офицера повязка на глазу ? » Командир полка объяснил ему, что я был ранен и добровольно вернулся в полк. Начальник дивизии спросил меня, в каком бою я участвовал и какие имею награды. Я ответил, и начальник дивизии сказал мне комплимент и поставил меня в пример другим офицерам. Обед был, как всегда, превкусный : к первому были поданы любимые офицерами слоеные пирожки с мясом, не менее вкусные фаршированные яйца и по рюмке румынского рома.
Вскоре полк занял позицию верстах в двенадцати от Дафтян. До прихода русских войск румыны, не имевшие опыта в войне, занимали фронт не сплошной линией, плохо наблюдали за незанятыми промежутками, окопов не рыли, рыть их в каменистой почве гор было очень трудно; офицеры держались обособленно от солдат, были изнежены, многие носили корсеты, румянились. Они командовали своими частями издали, командир батальона сидел в нескольких верстах от передовой и названивал по телефону в роты, крича : «А ля гура Чабониаш, кампания чинча, лейтенант Онеску! » то есть — « Устье реки Чабониаш, пятая рота, -32- лейтенант Онеску ! » В то время, когда румыны держали фронт, немецкие разведчики, а претив нас стояла баварская гвардия, просачивались в тыл румын и бродили там безнаказанно. Русские войска закрыли все щели, и бродившие в тылу наших позиций немецкие дозоры и разведчики были голодом вынуждены сдаваться в плен. В Дафтянах был большой фанерный завод, и на нем работал механиком один русский матрос с броненосца « Потемкин », осевший после восстания в Румынии. Никто его не трогал, хотя с полицейской точки зрения он был бунтовщиком и изменником. Я лично видел его и говорил с ним.
Жил я вместе с поручиком Кротковым, начальником команды конных разведчиков, тоже бездельничавшей, как и моя команда. Командиром хозяйственной роты был штабс-капитан Верле, рыжий француз — москвич, очень ко мне благоволивший и называвший меня по-родственному : «Жоржик ». Я часто ходил с Верле по Дафтянам, сопровождая его, когда он шел по делам службы. Через него я и познакомился с матросом-потемкинцем, отпускавшим для полка фанеру для облицовки землянок. Временно командующий полком подполковник Гаськевич был очень прост в обращении и однажды пригласил меня приехать в штаб полка в гости и посмотреть позиции. Снега еще не было, было тепло, но все уже ходили в шинелях. Горы начинались у самых Дафтян, и от фанерного завода на лесосеку в горах была проведена узкоколейная железная дорога, шедшая все время на подъем, причем от завода до входа в ущелье, по дну которого текла речка, примерно с полверсты была насыпь, прямая, как стрела, и с уклоном до 30 градусов. Полковой священник, отец Николай, был ко всеобщему удовольствию переведен в другую часть, и на его место был назначен другой, вполне серьезный человек ,бывший, как говорится, на своем месте. При нем был причетник, унтер-офицер. Оба были тихие, смирные люди и их совсем не было слышно, так как они не докучали богослужениями совсем, предпочитая совместную службу с румынским священником в местной церкви, которую наши стрелки очень редко посещали. Среди румынского населения священник был известен как « русешти попа », то есть « русский священник ». Этот священник со своим причетником придумал довольно опасное и острое по ошущениям развлечение — кататься с гор по узкоколейке от штаба полка до фанерного завода, что составляло примерно 12 верст под уклон ,и площадка-дрезина неслась с бешеной скоростью. Ежедневно поезд отправлялся в горы на лесосеку за бревнами, для перевозки которых были специальные платформы, длиною метров в 5, с железным зубчатым кругом посередине, на который клалось только одно бревно почти в два охвата, и оно закреплялось на платформе огромной железной цепью. Так как поезд шел в горы порожняком, на платформы грузились продукты для полка, чиненая обувь и т. д. На скалистой почве сапоги быстро изнашивались, и с обувью была настоящая проблема ,сапожники работали беспрерывно и шили для солдат из сыромятной кожи румынские « постолы » и на позиции их отправлялось ежедневно несколько сот пар. Священник пригласил меня «покататься», договорился с механиком завода, чтобы нам дали дрезину и прицепили бы ее к поезду. Дрезина представляла из себя площадку, ничем не огороженную по краям, без сидений, с примитивным ручным тормозом и большим крюком на цепи для прицепки. Самостоятельно двигаться дрезина могла под уклон, не имея двигательного устройства. Священник взял с собой причетника и большой чайник для минеральной воды, — около штабной землянки был источник минеральной воды, обделанный в маленький сруб с крышкой. Вода напоминала вкусом наш нарзан.
Обычно поезд, состоявший из 5-6 платформ для леса, одной с хлебом и одной с постолами, тащился в гору почти полтора часа. Сидя на своей дрезине, мы держались руками за края. Суровая, дикая природа была очаровательна, и я с большим любопытством смотрел по сторонам. Полотно железной дороги было проложено по одной стороне ущелья и это ,наверное, стоило большого труда, так как, кроме насыпи у завода, само полотно было вырублено в скалах и построен мост через ущелье на высоченных подпорках. Было одно такое место, где с одной стороны возвышалась огромная отвесная стена, высотой с пяти-шестиэтажный дом, а с другой, в двух шагах от колеи, были обрыв в ущелье, дна которого не было видно, оно заросло лесом и огромные сосны казались сверху простым кустарником. Все было сделано « впритирку », и встречный пешеход не мог разминуться с поездом иначе, как остановив поезд и перебравшись по платформам или идя сбоку и цепляясь за них. На середине пути был мост без всякого настила и перил, и не прямой, а несколько изогнутый.
Доехали мы до штаба благополучно. Посидев в землянке у подполковника Гаськевича и напившись чаю, я пошел посмотреть на наши окопы. Грунт был скалистый, а горы были покрыты таким густым лесом, что сразу было видно, что даже ружейный обстрел почти невозможен. Наши стрелки, а также и немцы, это было хорошо видно, ходили поверх окопов, защищенные лесом, шагах в 300 друг от друга. Стрельбы никакой не велось. Землянка ротного командира -33- была позади окопов, на косогоре, причем совершенно неуглубленная в землю и скорее похожая на домик. Грунт не поддавался лопатам и его нужно было долбить. Внутри сказалось соседство о фанерным заводом : землянка была обшита листами фанеры, что придавало ей очень уютный вид. Окопы представляли из себя неглубокую канаву, выдолбленную с большим трудом в скалистом грунте, зато бруствер, похожий на завал, был высок и сложен из бревен (леса была вдоволь), пересыпанных землей и скрепленных проволокой. Колья для проволочного заграждения вбить было невозможно, да и не нужно, — проволока была прибита к впередистоящим деревьям, что при наличии кустарника и подлеска делало впере-лежащую местность труднопреодолимой. Видно было, что прежде чем устроиться, нашим стрелкам пришлось пожить на открытом воздухе, возле костров : у многих были опалены и прожжены папахи и шинели.
Начинало темнеть, а это наступает в горах очень быстро, и я вернулся в штаб. Священник и причетник уже ждали меня, они набрали минеральной воды. Наша дрезина дежала рядом с рельсами. Оставить ее на рельсах было нельзя, она укатила бы. Зайдя попрощаться с командиром полка, я был свидетелем такой сцены : дверь землянки внезапно отворилась и в землянку ввалилась фигура баварского гвардейца, а за ним нашего стрелка-телефониста. Оказывается, телефонист, проверяя линию, повстречался с блуждавшим в нашем тылу уже несколько дней немцем. Имея при себе только катушку с телефонным кабелем, он тем не менее не растерялся, захватил баварца в плен и почти всю дорогу до штаба полка тащил его на себе, связав ему руки и имея на себе катушку с кабелем и винтовку немца. Вероятнее всего, что голод заставил немца сдаться без особого сопротивления, хотя он и исцарапал лицо телефонисту.
Фронт шел не сплошной линией, что было невозможно из-за рельефа местности, а по вершинам гор, так, что одна рота была впереди, а другая позади, промежутки же наблюдались полевыми караулами и дозорами для связи. Местность была очень пересеченная, горы, узкие ущелья с текущими по ним речками, все густо поросшее вековым лесом. Имелась и « пешеходная дорога » к штабу : в одном месте была отвесная скала, к которой была прислонена лестница, в другом месте нужно было преодолеть крутой скат, приходилось карабкаться по накладной лестнице, брусья вместо ступеней, связанные по концам проволокой, а в другом месте ползти на четвереньках. В один из дней подполковник Гаськевич был остановлен у отвесной лестницы криком: «Полковник, сдавайся!» Это были немцы, бродившие в нашем тылу. Гаськевич, как он сам рассказывал, бросился к лестнице и съехал вниз на своем заду, удрав благополучно.
Распростившись с Гаськевичем, мы поставили дрезину на рельсы. Она так и рвалась из рук, и, плюхнувшись животом на площадку, мы сразу понеслись под гору. Священник сел, поджав ноги, впереди и держался за рычаг тормоза (совершенно бесполезного), а я с причетником сидели, крепко держась за борта. Если в гору мы тащились, то теперь летели вихрем так, что, крикнув, слышали свой голос позади. Все мелькало в глазах, и счастье, что никто не попался нам навстречу. Крюк с цепью мы упустили, и он бешено прыгал, колотясь о шпалы. Мосты мы пролетели с грохотом, не зацепившись крюком за шпалы, тогда бы мы и костей не собрали бы, слетев в пропасть. По прямой насыпи перед заводом мы тоже промчались и врезались в закрытые ворота завода. Ничего подобного этому катанью я не испытывал ни раньше, ни позднее. Командир полка потом запретил такое катанье, как опасное для жизни.
Условия горной войны резко отличались от обычной полевой, и в русской армии не было специально обученных горных войск, в то время как противник имел горные части, укомплектованные горными жителями. Если перед майским наступлением командир батальона поручик Надин отбил воображаемую атаку, то и тут он отличился, пропав внезапно со всем своим батальоном. Немцы заняли вершину в тылу батальона, и батальон разбежался, но через день все пришло в порядок, люди собрались, не понеся потерь, и заняли прежнюю позицию. Боев, в полном смысле слова, не было, были «поиски». В один из вечеров поручик Кротков сказал мне, что поезд приЕез убитых и раненых и что среди раненых поручик Чашков, а среди убитых прапорщик Венчанинов. Я сейчас же отправился к поезду. На линии стояла наша знаменитая дрезина, на ней лежал труп Венчанинова, а рядом, накинув на плечи шинель, стоял поручик Чашков, нахохлившись, как воробей под дождем. Чашков был ранен точно так же, как и в первый раз, но теперь у него было раздроблено другое плечо, и он превратился в полного инвалида. Венчанинов лежал с закрытыми глазами и как будто спал. Я долго смотрел на него, мысленно прощаясь, и думал, что солдатские приметы часто исполняются. Одной такой приметой было, что возвращающиеся из отпуска или после ранения бывают убиты или ранены через несколько дней после возвращения в полк.
На нашем участке побывал известный военный корреспондент Немирович-Данченко, описавший -35- в одном из декабрьских номеров газеты « Русское слово » действия нашего полка, случай с телефонистом и еще один эпизод : немцы почему-то оставили одну из вершин, занятую затем нашими, и, видимо, не сообщили об этом своим. Утром можно было наблюдать, как к этой вершине движется походная кухня и идут денщики, несущие своим офицерам обед в судках. Наши допустили немцев до самых позиций без выстрела, и они все были ошеломлены, увидя, что вместо своих, они принесли обед противнику. Все они были взяты, конечно, в плен. Один из них, принесший своему офицеру брюки, просил, раз брюки не попали и не попадут офицеру, разрешения взять брюки себе. Это было ему разрешено, и он тут же переоделся в офицерские брюки.
Сидя однажды вечером в хате, мы с Кротковым увидели, что в тылу, за Дафтянами, взлетают ракеты .которые мы сразу признали за немецкие. Кротков немедленно приказал седлать лошадей и поскакал с разведчиками на свет ракет. Я пошел в канцелярию штаба полка, где жил наш адъютант, Столяров. Скоро сюда же явился и Кротков, приведший двух пленных, здоровенных баварских гвардейцев, перешедших линию фронта еще при румынах. Теперь голод заставил их искать русских, чтобы сдаться в плен, и для этого они и подавали сигналы ракетами. Я рассматривал баварцев и обратил внимание на то, что они аккуратно одеты, прожженные у костров шинели тщаг тельно залатаны, на головах каски с надетыми защитными чехлами. Это был уже последний случай поимки немецких разведчиков в тылу наших позиций. Румынские войска вскоре были отведены в глубокий тыл на переформирование и обучение, которое велось прибывшими из Франции инструкторами.
Вскоре на меня возложили заведование офицерским собранием. Это была выборная должность, и офицер, ее исполнявший, назывался « хозяин офицерского собрания ». В моем ведении находилась офицерская кухня и офицерская лавочка и на мне лежали заботы по приготовлению пищи, закупке продуктов для кухни и товаров для лавочки. Товары для последней закупались обычно в ближайших русских городах как Одесса, Кишинев и другие. Закупались папиросы, мыло, спички, одеколон, сахар, печенье, чай, бумага, конверты и прочая необходимая мелочь, все в небольшом количестве, ведь число покупателей не достигало и ста человек. Нельзя было достать вин, так как они были изъяты из продажи еще в 1914 году. Иногда удавалось купить в Кишиневе десяток бутылок коньяку у заводчика Редерера. Продукты для офицерской кухни отпускались за наличный расчет хозяйственной частью полка, и я же вел всю примитивную отчетность и высчитывал цены, тоже самым примитивным образом. Стол стоил около 30 рублей в месяц, каковые ежемесячно удерживались со столующихся при выдаче жалованья. «Наблюдающим » за офицерским собранием и таким образом моим начальником в этой отрасли был капитан Вишневский, тот самый, который принимал меня с прибывшим пополнением. Он был переведен к нам из 7-го полка и был несимпатичнейшим человеком, единственным, которого не любили ни офицеры, ни солдаты.
Книг не было, и по вечерам мы с Кротковым играли в карты, в « 66 » или в « дураки ». Вечерами все жившие при обозе собирались к адъютанту Столярову, — Черкасов, Бойко, священник, Кротков и я, и тут начиналась игра в « шмен де фер » — « железку ». Я никогда не играл и просиживал допоздна, наблюдая за игроками, а не за игрой. Я не мог понять, что люди находят хорошего в игре, да еще на деньги. Люди играли азартно, постоянно приглашая и меня принять участие в игре, но я не поддавался, оставаясь равнодушным как к деньгам, которые можно выиграть, так и к самой игре как к убийственно однообразной. Все игроки имели деньги, и иногда выигрыш достигал 200300 руб., а Бойко побил однажды рекорд, выиграв 600 рублей. Мое участие в этих сборищах выражалось в обеспечении игроков ужином, и повар офицерской кухни готовил за счет игроков особый ужин. Я с утра просил Черкасова дать мне конного пулеметчика, вручал последнему 30-40 рублей денег и просил купить в деревнях поросенка или какую-нибудь птицу, немного картофеля, наказывая денег не жалеть, не торговаться и брать по любой цене, причем отчета и сдачи никогда не требовал. Покупки бывали всегда сделаны, но украл ли пулеметчик или купил на самом деле — проверить было трудно. Жалоб от населения не было. Я с Кротковым жили в горной части Дафтян, а в нижней стоял обоз и пулеметная команда. Попасть на квартиру к Столярову можно было и по шоссе, главной улице села, но это был кружный путь, почти в две версты, и было ближе ходить по окраине села, где в одном месте проходил глубокий овраг с глинистыми берегами и ручьем на дне. Вместо моста через овраг лежало круглое бревно, переходить по которому, учитывая грязь и глинистую почву, было настоящей эквилибристикой. Из отпуска, с Кавказа, вернулся поручик Козаченко, привезший с собой несколько бутылок самодельной водки из инжира. Козаченко принял участие в игре и внес свою долю на ужин вином, которое мы и распили за два или три вечера. К вину я был непривычен, и пара рюмок уже вызвала опьянение и шум в голове. Проснувшись -35- утром у себя на квартире и смотря на заляпанные глиной свои сапоги, я удивлялся, как я смог в темноте, пользуясь спичками, благополучно перейти овраг по этому бревну. Кто-то донес командиру полка о происходящей игре, и тот вызвал всех игроков на позицию, что и прекратило игру.
Был в полку младший врач Зинович-Кащенко, очень тихий и скромный человек, страдавший вечным пьянством. Поручик Гуммель про него и куплет соответствующий сочинил : « Он, как яблочко, румян и к тому же вечно пьян ». Кащенко не мог жить без вина и даже носил с собой в кармане флакон из-под одеколона, наполненный разведенным аптечным спиртом и положенной в него травкой-зубровкой. Кащенко то и дело прикладывался к своему флакону, и одного глотка ему было достаточно, чтобы прийти в свою норму. Кащенко за собой не следил, ходил в грязной, потрепанной шинели мирного времени, пока Столяров не привел его в приличный вид, распорядившись сшить ему новое обмундирование.
В пулеметной команде у Черкасова был грамофон с большим количеством пластинок, подаренный ему одним польским ксендзом в начале 1915 года. Этот грамофон считался настоящей драгоценностью, и слушание пластинок, когда это было возможно, доставляло большое удовольствие. Случайно попадавшие в полк газеты и журналы передавались из рук в руки и зачитывались « до дыр ». Кто-то из офицеров написал письмо депутату Государственной думы Пуришкевичу с просьбой прислать какую-нибудь книгу. Все посмеивались над кажущейся безнадежностью просьбы, но Пуришкевич прислал несколько книг среди которых было собрание сочинений Пушкина, издания лейп-цигской фирмы Брокгауз и Эфрон, то есть — лучшее и дорогое.
Кончался уже декабрь, а снега все не было. К встрече Нового года намечено было устроить торжественный обед-ужин, пригласить на него начальника дивизии и штаб, так же, как и персонал дивизионного полевого лазарета. Капитан Вишневский, как наблюдающий за офицерским собранием, достал где-то по большой бутыли рома и ликера « какао-шуа ». По примеру Клеванского лагеря, возле дома, где расположилась кухня, было построено « здание » столовой. В качестве скатертей были использованы новые простыни из полкового околодка. В мои обязанности входила встреча гостей, их размещение за столом, а затем, по приказанию Вишневского, наблюдение за стрелками-официантами и особенно за поваром, чтобы они не напились бы пьяными. Ром и ликер разливались по рюмкам на кухне и на подносах подавались обедающим. Однако после прибытия всех гостей и первого тоста Вишнеьский приказал мне быть на кухне и самому разливать по рюмкам вино. Это мне не понравилось тем более, что Вишневский то и дело появлялся на кухне. Когда Вишневский наконец крепко засел за стол, я угостил всех стрелков и повара ромом с ликером, выпив вместе с ними, затем передал командование повару и пошел в столовую, находившуюся шагах в десяти от кухни. Полковник Ильяшенко, уже вернувшийся в полк, сидел во главе стола, рядом с начальником дивизии. Играл полковой оркестр, за столом шел оживленный разговор. Адъютант Столяров попросил разрешения спеть полковую песню под оркестр. Начальник дивизии разрешил, а Ильяшенко усмехнулся в усы, так как Столяров попросил не обижаться на куплеты, которые могут некоторых задеть. Эта песня « Мы вам сказочку расскажем... », приведенная мною выше, была спета под аккомпанемент оркестра, понравилась гостям (малоприличное было выпущено), в большинстве знавшим о случаях, воспевавшихся в куплетах. Вечер прошел весьма весело, все были довольны. Все гости приехали или верхами, или в экипажах, и на мне лежала обязанность провожать гостей, благодарить их за посещение и вызывать их лошадей. Единственной неприятностью была для меня стычка с капитаном Вишневским накануне обеда. Дело было в том, что у повара имелся розовый желатин, и он спросил меня, как быть, ведь заливное будет розовым. Не разбираясь по неопытности в подобных вещах, я разрешил использовать этот желатин, но когда Вишневский осматривал приготовленные блюда и увидел розовое заливное, он обрушился на повара с руганью, я же заступился за него, сказав, что это сделано по моему распоряжению. Тогда Вишневский напал на меня. Повар меня утешил, сказав, что он «постарается оттянуть » и заливное будет нормального цвета. Как он это сделал, я не знаю, но цели он достиг.
В походной кухне можно было готовить только первое, поэтому повар еще в начале войны раздобыл где-то железную плиту, которой накрываются окна подвалов, возил ее с собой и на каждом новом месте стоянки полка складывал плиту, на которой и готовил.
Как я уже говорил выше, церковные богослужения в полку почти не справлялись, за исключением такого праздника, как полковой, когда был отслужен молебен. Лично я перестал посещать церковь еще в 1914 году, как только окончил военное училище и вышел из-под опеки.
Хотя я жил в тылу полка, но сапоги износились очень быстро, а наш полковой сапожник, мастер своего дела, по фамилии Овередный, -36- был настоящим обдиралой, брал за починку сапог не менее 10 рублей, цену прямо безумную, объясняя это тем, что очень трудно доставать сапожный товар. Торговаться с ним не приходилось : без подметок ходить было нельзя. Овередный это знал и злоупотреблял этим, понимая, что офицер не будет торговаться с солдатом.
По примеру армий наших союзников, англичан и французов, и у нас начали заводиться так называемые «крестные матери», женщины и девушки, адреса которых узнавались из получаемых на фронте посылок с подарками. В вагоне поезда я познакомился с севшей в Пензе молодой учительницей Соней Леушиной, которой я предложил стать моей крестной матерью. Соня только что окончила гимназию и преподавала в городе Оханске, и переписывался я с ней до конца 1917 года .когда с начавшейся гражданской войной эта наша переписка прекратилась.
В январе 1917 года выпал, наконец, снег, морозы доходили до 15 градусов. Нашу дивизию сменили и поставили на отдых. Во время похода, на марше, мы встретили сводный Георгиевский батальон дивизии, на фронт приезжал в это время Великий Князь Георгий Михайлович, раздававший солдатам Георгиевские кресты. Батальон шел «по мирному времени», неся винтовки не «на ремень», как было принято на фронте, а « на плечо ». Вид у этого батальона был прекрасный, стрелки щеголяли своей выправкой и имели каждый по несколько Георгиевских крестов. Это был, что называется, «цвет дивизии». На ночлег полк остановился в одной деревне, и мне пришлось поместиться в большой комнате с разбитыми оконными стеклами. Гриша спросил меня, как я буду спать в таком холоде, но дисциплина не разрешала спать в одной комнате с солдатами, и я лег, не снимая шинели и папахи, на деревянную кровать, закутав ноги мешком, который Гриша принес от хозяев. Спать было и жестко и холодно...
Осенью 1916 года полк занимал позиции и отдыхал все время в районе городка Тыргу-Окна, вокруг которого были деревни, по которым полки и размещались на отдых. Одно время я жил на одной квартире с прапорщиком Малянтовичем, казанским жителем, хвалившимся тем, что его отец имеет рысаков и что он сам понимает толк в лошадях и очень любит кататься. Когда зима установилась, Малянтович предложил мне поехать покататься в Тыргу-Окна. Он попросил у главного врача пару лошадей от санитарной двуколки, достал у румын дышловые санки, очень легкие для крупных русских лошадей, и мы, захватив с собой врача, имевшего дело к дивизионному врачу, поехали в Окна. Там мы оставили нашего врача в штабе дивизии, и Малянтович начал показывать свое искусство, погнав лошадей с присвистом и выкриками, по-казански, как он говорил. Проехав раза два по улицам, мы заехали за своим врачом и отправились домой. Дорога была трудная, шла через гору, извиваясь по склону ее в виде латинской буквы « С » и подходя местами чуть ли не вплотную к обрыву в довольно глубокое ущелье. Малянтович сидел на козлах, доктор справа, а я слева в кузове саней. Под гору лошади понесли, шедшая навстречу саперная рота при нашем появлении разбежалась в стороны, уступая дорогу мчавшимся прямо на строй лошадям. Предвидя, что сани вот-вот опрокинутся и что можно полететь в ущелье, я приготовился к крушению, выставив ноги из саней. И действительно, на самом крутом изгибе дороги сани перевернулись, и мы с доктором вылетели из них, я — как готовый к этому — « рыбкой », упав на живот и не ушибшись, но «проехавшись» по земле так, что голова моя повисла над самым обрывом, а доктор, описав в воздухе траекторию, грузно упал на плечо, сильно ушибшись. Лежа на земле, я видел, как Малянтович, запутавшись в вожжах, сделал пируэт на голове. Лошади без седоков помчались дальше. Мы вскочили и побежали за ними и, подбежав к деревне, увидели, что наши сани врезались в забор, который они пробили дышлом. Зная дорогу, лошади прибежали в свою конюшню, вызвав своим появлением тревогу у санитаров, выбежавших к нам навстречу. Доктор получил трещину ключицы и эвакуировался в тыл, а мы с Малянтовичем получили от командира полка отеческую головомойку за то, что без разрешения покинули расположение полка.
В феврале 1917 года полк был переброшен на позицию в районе деревни Грозешти, под которой летом произошли упорные бои. Деревня была расположена в долине, на шоссе, и была совершенно оставлена жителями, так как немцы обстреливали ее из 11-дюймовых орудий. Снег стаял, пробивалась зеленая травка. Узкая долина вела от Грозешти к позициям полка, в горах. Я со своей командой был расквартирован в небольшой деревушке Маржина, расположеной напротив Грозешти, в одной версте. Эта деревня была в мертвом пространстве и не могла быть обстреляна. В ней же располагался обоз полка и другие тыловые подразделения. Мы занимали квартиру вместе с прапорщиком Балавахно в избе, стоявшей на краю Маржины. Прямо от нашего двора шел склон к деревне Грозешти, которая хорошо просматривалась от нас. Как правило, деревни в горах состояли из одной улицы, протянувшейся на большое расстояние. Нашими развлечениями были игра в -37- карты, в « 1001 », и ежедневное наблюдение за обстрелом Грозешти. Позиции немцев были далеко, но где-то в горах у них сидел наблюдатель и обстрелу из орудий подвергались даже одиночные люди, идущие по шоссе, поэтому стоило лишь сойти с шоссе в сторону, шагов на 10-15, чтобы попасть в мертвое пространство и идти вдоль шоссе почти в безопасности. Каждый день, пунктуально в час дня. начинался артиллерийский обстрел Грозешти, и мы с Ба-лавахно усаживались на косогоре у своего двора минут за пять до этого времени. Как только наступал час дня, — слышался гул от выстрела и звук полета тяжелого снаряда, который нарастал по мере его приближения. Так как снаряды летели над узким ущельем — долиной, звук распространялся только вперед и отражался от окрестных гор. Обычно немцы выпускали 4-6 тяжелых снарядов. После гула слышалось басовитое шуршание снаряда, резкий свист, и затем раздавался оглушительный взрыв, земля, даже у нас, в Маржине, вздрагивала, и из щелей потолка сыпалась земля. Обстрел продолжался не более 15 минут, и мы отправлялись в Грозешти смотреть на разрушительное действие взрыва. Если снаряд попадал в шоссе, — воронка бывала во всю его ширину, иногда же воронка подходила и под дома, стоявшие рядом. Конец деревни, обращенный в сторону противника, был совершенно разрушен. Если же снаряд попадал в дом, то стены' разлетались в стороны, а крыша, сбитая из дощечек гонта, отбрасывалась в сторону целиком, как шляпка гриба. Целые крыши домов лежали вблизи воронок и развалин домов. В один день мы решили проверить, будет ли противник нас обстреливать, если мы будем идти по шоссе, выходя по нему из Грозешти. Правда, мы шли по обочине шоссе и, возможно, поэтому были вне наблюдения, но так или иначе мы прошли больше версты и нас не обстреляли. Однажды по Грозешти как раз около часа дня проходила сменившаяся с позиции батарея, и нам было хорошо видно, как перед первым орудием упал снаряд, лошади взлетели вЕерх, а ездовой был сброшен с передка.
Газеты до фронта доходили редко и с большим опозданием, поэтому мы не знали, что творится в России, однако настроение по отношению к тылу становилось все Ераждебиее, убийство Распутина было встречено с большой радостью, но надежды на улучшение положения не оправдывались, хотя снабжение армии было хорошим и недостатка в боеприпасах не было, но в памяти был неудачный 1915 год и не было выдающихся деятелей ни среди военных начальников, ни тем более среди министров, постоянно менявшихся и неспособных к управлению страной. В избе, которую мы занимали, до нас стояла канцелярия артиллерийского дивизиона, оставившая кучу писем, не розданных солдатам, и мне была досадна такая небрежность : письмо к нам из России шло около месяца, тут же письма ,столь дорогие на фронте, дошли, но к адресатам не попали. Большинство писем было написано в традиционной форме, с перечислением поклонов от каждого родственника и знакомого : « еще кланяется тебе такой-то (имя и отчество) » и так десять, а то и больше поклонов — « еще кланяется » — и потом несколько дельных слов, вроде « а телку продали » или « а бычка зарезали » и т. д. В одном из писем было написано такое вступление : « Первым долгом моего письма сяду я за стол дубовый и возьму перо в руки и напишу письмо от скуки. Перо мое заскрипело, а сердце мое закипело. Напишу я этот листок, нехай летит с запада на восток, и пишу я письмо от скуки, чтобы не попало оно никому в руки, только нехай попадется тому, кто мил сердцу моему. Лети, лети, листок, не взвивайся, никому в руки не давайся, через горы, через грядку, прямо милому на кроватку, через речку, через пруд, прямо милому на грудь ».
Наступил март, и 1-го или 2-го был объявлен приказ о происшедшей революции и об отречении от престола Императора Николая и Великого Князя Михаила. Никаких митингов для разъяснения событий не проводилось, и как у офицерства, так и у солдат не было ясного представления ни о задачах революции, ни о программах многочисленных политических партий, и у всех был один вопрос : « Что будет дальше ? » На вечерней поверке по-прежнему пелись и « Отче наш » и « Боже, Царя храни ». Вскоре пение молитвы и гимна прекратилось во всем полку как-то само по себе. Не в один день дошло до сознания значение революции, и фактически ничего еще не изменилось, кроме того, что сразу же после революции ухудшилось снабжение, — как известно, тыл сразу занялся митингами и демонстрациями, забыв о нуждах фронта, и нас стали кормить вместо хлеба сухарями, которые надо было перед употреблением « обрабатывать » : постучать об стол, чтобы выколотить всех червей и мусор, а потом уже размачивать и есть. Первое стали варить из ржавой селедки, не стало хватать чаю и табака. Как-то, собравшись в канцелярии штаба полка, мы были свидетелями такого разговора между Столяровым и Черкасовым : Черкасов плакал, говоря, что Россия погибла, а Столяров, смеясь, уверял Черкасова, что будет как раз наоборот, все будет хорошо, все будут равны, все наденут лапти, возьмутся за руки и будут водить хоровод, напевая : « Во саду ли, в огороде... ». -38-

16 марта я почувствовал себя больным и попросил Гришу достать красного виноградного вина, надеясь выпить его с горячим чаем. Лежал я на своей походной кровати « Грум-Гржимайло », которую купил на фронте по случаю. Гриша достал вина, но видя, что мне становится все хуже и хуже, вызвал врача, который сразу же дал распоряжение отправить меня в дивизионный лазарет. Взяли мы с Гришей мою неизменную корзиночку, положили меня в санитарную двуколку и повезли. В лазарете меня приняли очень хорошо, как гостя, и так как я был единственным больным, возле меня все время дежурили сестры и болтали со мной. Тут я провел только одну ночь, так как по исследованию крови у меня оказался тиф, и главный врач приказал немедленно эвакуировать меня в 514-й полевой подвижной госпиталь, расположенный в Окна. Температура была у меня высокая и держалась два дня, доходя до 40 и 5/10 градусов. Я бредил, буйствовал, и свой бред помню до сих пор, как сон. Лежал я один в маленькой комнате, и ко мне почти никто не заходил, кроме моего Гриши ,и я даже обругал одну из сестер за полное, как мне казалось, невнимание, — в это время происходили непрерывные демонстрации полков, проходивших мимо госпиталя с красными знаменами и бантами на груди и, поскольку все это было в новинку, весь персонал госпиталя проводил время у окон.
В бреду мне казалось, что под потолком комнаты, вдоль стен, подвешена веревка, а на ней висят разные инструменты : молотки, стамески, клеши. Веревка эта движется непрерывно, а вместо инструментов появлялись временами какие-то танцовщицы, отплясывавшие дьявольский канкан. То мне казалось, что рядом со мной лежат на кроватях раненые, без рук и без ног, спеленатые бинтами, а вместо туловища у них огромные кормовые бураки. Беспрерывно мучило меня такое видение: в комнате была одна стеклянная дверь, завешанная с другой стороны занавеской, почему стекла отражали, как зеркало, и вот в этом зеркале я видел, как на яву, как наступают австрийцы, пользующиеся тем, что наши войска митингуют и австрийцы едут по железной дороге на больших дрезинах. Я тревожно кричал, звал солдат, и раз, не вытерпев и слыша оркестры демонстрирующих частей, выскочил на крыльцо госпиталя с криком : « Русские солдаты, ко мне ! Австрийцы ! » Я был моментально схвачен санитарами и водворен на кровать. Чтобы защищаться от противника, я просил и требовал, чтобы Гриша дал мне мой револьвер, а когда мне его, разумеется, не дали, пытался вооружиться ножкой от стула, для чего хотел сломать стул о спинку кровати, но для этого у меня не хватило сил. Стулья из комнаты убрали, после чего я пытался, еще более тщетно, отломить ножку кровати и подолгу сидел на полу, держась за ножку и обливаясь слезами от сознания своей беспомощности. Первый приступ возвратного тифа прошел таким образом тяжело. 27 марта я был направлен на распределительный эвакопункт на станцию Окна, где сравнительно легко перенес второй приступ. Лежал я в палате с другими выздоравливающими.
Настала Пасха, и в один из дней мой артельщик, унтер-офицер офицерского собрания, пришел меня навестить, проделав путь в 8-10 верст, чтобы принести мне гостинец — половину кулича. Накануне Пасхи мы с ним беспокоились о куличах и думали, что получится из нашей затеи. Теперь он мне докладывал, что куличи удались, и принес пробу. Я был очень растроган таким вниманием и от души благодарил его. Я все Бремя лежал, был очень слаб, температуры не было, но я не выносил табачного дыма и меня моментально начинало рвать. Мне дали таз, поставив его под кроватью. Мой вид был, конечно, неприятен для других больных, как и мне самому, и я просил больных не курить в палате и выходить на двор, даже не зажигать в палате спичек, что они и делали. Стоило кому-нибудь прикурить или зажечь спичку, как я закрывался с головой одеялом, спасаясь от запаха дыма.
Многие дома в Румынии не имели коридоров, и двери комнат выходили прямо во двор, под навес вдоль дома. Рядом с нашей палатой была комната сестер милосердия, и один из больных во время приступа встал ,вышел на двор, зашел в комнату сестер, в которой не было никого, полюбовался на себя (в одном белье !) и надушился стоявшими на подзеркальнике духами. Мне пришла в голову мысль сделать то же самое, и я сходил в комнату сестер, — я не помню, как я уходил и как вернулся, была ночь, двери были открыты, сестры дежурили, помню только, что ходил я босиком и в одном белье, а погода была холодная. Третий приступ тифа я перенес на ногах в лазарете в городе Яссы. Здесь лечили вливанием сальварсана внутривенно, и действие его было таким положительным, что больные быстро вставали на ноги. Мы удивлялись применению сальварсана, так как знали, что лекарство это от сифилиса, но факты быстрого выздоровления были налицо. При лазарете был один солдат — румын, фокусник по профессии, заходивший к нам в палату и забавлявший нас разными фокусами с деньгами, картами и спичками и приносивший нам иногда бутылку виноградного вина. В Яссах при регистрации меня по прибытии в лазарет нужно было заполнить учетную карточку -39- в которой был вопрос : « какого вероисповедания ? », и я удивил писаря и поставил его в затруднительное положение, сказав, что я неверующий. Писарь переспросил меня : « Как же вас записать ? » Я ответил : « Так и пишите : неверующий ».
После ранения я довольно быстро добрался до Оренбурга, теперь же я двигался, как по этапу, от лазарета к лазарету .и в начале апреля мы, с сопровождавшим меня Гришей, очутились в Кишиневе, в лазарете Гербовецкой Общины сестер милосердия. Здесь я встретил отца Громаковского, полковника, уже побывавшего на фронте и эвакуированного по болезни. В лазарете мне понравился хлеб, очень пышный и вкусный, как мне объяснили, от примеси кукурузной муки. Нам позволяли уходить из лазарета и гулять по городу, что мы с полковником Громаковский и делали. Город был расположен на холмах, и один раз, остановившись и смотря вниз, вдоль улицы, Громаковский мне сказал, что вот на этой самой улице, в 1905 году, во время еврейского погрома, он, командуя ротой, обстреливал погромщиков : « Видишь, как здесь удобно было стрелять, с горки, вдоль улицы, залпами». В первую свою прогулку я пошел с одним из прапорщиков, лежавших в лазарете. Свежий воздух нас опьянил, и мы с ним шли еле переступая ногами, пришли в прекрасный городской парк, заглядываясь на встречавшихся по дороге барышень, казавшихся нам одна красивее другой. Народ был здесь действительно красивый
Нам с Громаковский ничего не стоило получить направление для дальнейшего лечения в Оренбург. Полковнику полагался билет 1-го класса, каковой он и получил в большой давке у билетной кассы, но сесть в вагон 1-го класса ему не удалось, так как деление на классы на железной дороге уже не соблюдалось и каждый занимал место, где придется. Ехала масса отпускников-солдат, уже не соблюдавших никакого чинопочитания и стремившихся только поскорее попасть домой. При посадке на вокзале все время вертелся какой-то вольноопределяющийся, выделявшийся своей развязностью и обшитыми красным шелком погонами, в знак своей «революционности». Тут же садилось несколько забайкальских казаков-якутов во главе с сотником, ехавших в командировку. У этого сотника произошла стычка с вольноопределяющимся из-за того, что последний не хотел уступить место в вагоне очень дряхлой старушке и нагрубил сотнику. Сотник приказал своим казакам арестовать вольноопределяющегося за нарушение дисциплины и сдать его коменданту станции. Казаки исполнили приказание, но через несколько минут вольноопределяющийся был опять на перроне. Подобные действия сотника были просто опасны, так как в тылу у солдат отсутствовала всякая дисциплина и ничего не стоило поднять толпу солдат для растерзания офицера.
В Екатеринославе была пересадка, поезда приходилось ждать долго, и я пошел посмотреть город. Еще в поезде меня предупреждали о том, что гарнизон очень распущен и было много эксцессов со стороны солдат. Город мне очень понравился, но пообедать нигде не удалось, все рестораны были закрыты, — происходили обычные демонстрации и митинги. Мне удалось проникнуть в один из ресторанов, где был один официант, которого удалось уговорить дать мне что-нибудь поесть, и он подал мне кусок черствого кулича и стакан чая. По объяснению официанта, у них были нелады с хозяином, и они бастовали. Немного насытившись, я вернулся на вокзал.
В Пензе опять была пересадка. Площадь около вокзала была вся заплевана кожурками семячек, стоял оркестрион, который солдаты, бывшие на вокзале ,все время заводили, и он исполнял одну и ту же арию капитан-исправника из оперетты « Ночь любви ». По-видимому, хозяин ликвидировал свой павильон и оставил оркестрион, как очень громоздкую вещь, на открытом месте и беспризорным. Когда пришел поезд, — я еще не видел такой безобразной картины, — толпа солдат бросилась е вагоны, толкаясь и ругаясь, пробивая себе дорогу и не обращая внимания на остальных пассажиров. Сесть в вагон в таких условиях было невозможно, и мы с Гришей бегали напрасно вдоль состава. Влезть в вагон через окно, как это практиковалось, было тоже невозможно: у каждого окна стояли солдаты и просто сбрасывали руки уцепившихся за раму людей. Никто не хотел терять времени в ожидании следующих поездов, и многие стали лезть на крыши вагонов. Полезли и мы с Гришей, а за нами один поручик-артиллерист, сын самарского купца, Челышев. На крышах соблюдался порядок — каждый занимал один лист железа крыши, а они шли поперек вагона. У нас с Челышевым было на двоих два листа, что позволяло нам ложиться вдоль крыши вагона. В головах у нас была труба вентилятора, около которой мы поставили свои пожитки, и мы еще смеялись, что едем в первом классе, так как вагон, на крыше которого мы устроились, был первого класса. Гриша устроился впереди нас. Все сидели лицом по движению поезда, сел и я на свою корзинку. Челышев рядом. Изрядно продувало, в лицо попадали искры и дым из трубы паровоза. Был очень большой разлив рек, и Волга, разлившись, подошла местами к самому полотну железной дороги, залив его. Поезд шел медленно, и по окружавшей насыпь воде шла -40- зыбь. Подойдя к месту, где вода шла поверх рельсов, поезд остановился, и машинист отказался ехать дальше. Солдаты заволновались, стали уговаривать машиниста ехать во что бы то ни стало, тот заколебался, слез с паровоза, походил по полотну, вода покрывала ноги не больше как на четверть (по щиколотку) аршина, и сказал, что поведет поезд дальше при условии, что впереди паровоза, вдоль каждой рельсы, будут идти люди и ногами ощупывать, не размыло ли где-нибудь полотна. Охотники для этого нашлись, и мы медленно проехали залитый водой участок полотна.
 

ОТ РЕДАКЦИИ: На этом рукопись обрывается. Имеющееся, в распоряжении Редакции «Послесловие», заключающее всю серию очерков — «Воспоминания об Александровском военном училище», «Запасный батальон» и «Фронт», принадлежащее перу К.Р.Т., их автора, будет напечатано в следующем, 129-м, номере «Военной Были». -41-



return_links();?>
 

2004-2016 ©РегиментЪ.RU